Я устроился за своим столом рабочим. Настроился внутренне – на светлое, на хорошее. Достал свои бумаги. И начал работать. Потому что работа – путь и спасение света.
И солнце светило, и день был необычно долгим, и долго еще, ближе к вечеру, да и вечером, и позже, к ночи, словно некое светлое эхо его все звучало в природе, в мире, в душе, все длилось, все светилось и пело в памяти, норовя помедлить еще, задержаться еще хоть немного, побыть еще здесь, рядом с людьми, не желая, совсем не желая уходить, исчезать, прощаться, – пусть до рассвета, пусть до утра, – долгое эхо, светлое эхо, поющее эхо радости жизни.
Как это важно – радость!
Как это много – жизнь!
И Волошин – живой – был рядом.
И пели по всей округе, торжествующе пели, небывалым, огромным, ликующим, слаженным хором, выкладываясь, вдохновляясь продолжением радости жизни, пели сверчки.
И ни одна звезда не упала этой ночью с высокого неба.Свет был – свят. Путь был – ясен. Дух был – радостен. Дом был – дружен с трудом.
На то он и август, со своим собственным ритмом, своим светом, своим, совершенно особенным, вроде бы и внутрилетним, частично-летним, признанно-летним, но, если внимательно приглядеться, если хорошенько вслушаться – то и с некоторым раскачиванием, с намечающимся уже и постепенно усиливающимся движением в сторону осени, хотя и все еще теплым, полнокровным, самодостаточным, как и всегда, миром, чтобы в нем неизменно присутствовал Волошин.
Мы и глазом не успели моргнуть, как уже подошел очередной, по традиции отмечаемый в Коктебеле, волошинский день – семнадцатое августа. Именины Максимилиана Александровича.
Давно, упрямо и прочно стоявшая изнурительная жара, не желающая даже вечерами уступать место хотя бы относительной прохладе, накопившаяся в перегретом воздухе какой-то диковатой массой, выжелтившая кое-где листву, иссушившая почву, сделавшая сухими и колючими травы на Тепсене и прочих окрестных холмах, воду в море превратившая в теплое варево, почти не освежающее, в котором растворились без следа остатки той бодрости, что является обычно следствием морского купания, длинными волокнами и обволакивающими волнами перемещавшаяся от нечего делать по дворам, по садам, где не знали, куда им деваться, деревья с обвисшими кронами, сутулившимися стволами, душными сгустками нависавшая в доме, по всем углам, по всем закуткам, застревавшая в шторах, буквально клубящаяся под потолком, в этот день умерила свой пыл. Стало вдруг легче дышать. Появилась возможность без особых усилий, без всякой одышки двигаться по комнатам, по двору, и даже передвигаться в пространстве, то есть, пусть поначалу и недалеко еще, пусть и осторожно, с некоторой опаской, с оглядкой, но все же – выходить за калитку, все же – идти куда-то, не рискуя перегреться и, что уж совсем было нежелательным, схватить по дороге тепловой удар. Природа смилостивилась ко всем нам. Погода позволяла нам идти куда-нибудь, если это было необходимо. Тем более, если идти надо было не куда-нибудь, а в Дом Волошина. А туда в этот день вели все дороги.
Борис Гаврилов, бывший директор Дома-музея Волошина, жил у меня. Нынешний директор, Наташа Мирошниченко, предложила ему вести вечер, посвященный волошинскому дню Ангела. Борис, конечно, согласился. Для него это было, особенно сейчас, важно. Он позвал с собой меня:
– Пойдем, Володя! Почитай хотя бы пару стихотворений. Хорошие люди будут. Да и я собираюсь кое-что сказать. Не только о Волошине, но и о тебе. Мне обязательно надо это сегодня сказать.
Борис прекрасно знал, как редко и неохотно выбираюсь я на всякие людные сборища. Однако сегодня случай был действительно особенный. И я решил пойти. К Максу пойти, как мы иногда между собой, все старые коктебельцы, говорили.
Борис приехал из Америки. Уже в третий раз приехал. Тянет его в Коктебель неудержимо. Еще бы! Все его становление, человеческое, духовное, – связано с Коктебелем, с Домом Поэта. Что сорвало его с места лет пять назад? Вот, представьте, что-то взяло да сорвало. Были причины.
Борис – человек очень живой, всем на свете, начиная от книжных новинок и заканчивая просто новой для него географией, страстно интересующийся. В начале девяностых он съездил пару раз в Европу. Возил туда выставки Волошина и Маргариты Сабашниковой и читал там лекции. Вернулся – потрясенный еще только чуточку приоткрывшимися ему новыми, западными странами.
Помню, как осенью девяносто четвертого бродили мы с ним по берегу. Вернее, бродили мы втроем, поскольку со мной был неразлучный Ишка.