Самого солнца, самого солнечного света – было еще достаточно. Еще больно было смотреть на солнце просто так, глазами, без всякой защиты. Еще пылало солнце и плавилось, и жара стояла, и день стоял, длился неторопливо, тянулся во времени или в пространстве, долгий, большой, и Святая гора стояла, зеленая, лесистая, вздыбленная, приподнятая над окрестностями всем скругленным сверху конусом своим.
Но – уже началось. Уже произошло то, что должно было произойти. То, чего ждали.
И луна, хоть и медленно, все-таки надвигалась на солнце.
И свет солнечный, если внимательнее к нему присмотреться, стал не таким, как прежде, стал – чуть иным. Еще не тусклее, нет, но – с ощущением утраты.
Свет с повинной головой? Нет. Со склоненной головой? Нет. С усеченной головой? Нет.
Свет – утративший часть своей плоти, часть своего дыхания, часть своего дарения – миру, природе.
Свет – с которым нехорошее что-то делают, варварским образом поступают, с которым – не церемонятся, который хотят – усечь, пресечь, ужать, умалить. Отнять.
И я увидел: трепет в природе.
Ветер налетел – вдруг, сам по себе, спиралями над землей проносящийся, взлетающий вверх, рыщущий понизу. Ветер – предвестие. Предупреждение об опасности.
Затряслись ветви деревьев. Листва задрожала, зашелестела – вся сразу, со всех четырех сторон. Потом – затрепетала.
И ветер – стихнул. Пропал. Нет его больше. Тихо.
И в этой тишине – подспудный, внутренний трепет. Изнутри. Молчаливый. Повсеместный. Всеобщий.
И – словно всеобщий вздох. Не знаю, обреченный ли. Но – глубокий, усталый вздох.
И еще более тихо стало.
Зелено вокруг – а пустынно. Чего-то недостает.
Рядом со мною – старый, большой куст. На нем – крупные розы. Красные, пышные. Еще недавно, когда жарко было так, и солнце – полное – сияло, я понюхал крайнюю розу, свежую, молоденькую. Она пахла сладко, сильно, призывно. А сейчас?
Я встал, подошел к розовому кусту и понюхал эту розу еще раз. Она – вовсе не пахла. Какой то сыростью отдавала, и все. Запаха – не было.
А луна все надвигалась.
И урезанное солнце все больше становилось похожим на убывающий месяц, только размером намного крупнее, и свет был, конечно, куда ярче.
Стайкой прилетели откуда-то и пристроились поближе к дому, поближе к людям, воробьи. Ну, воробей – птица почти домашняя. И все же они очень уж как-то жались к людскому жилью. Хотели – притулиться к теплу, переждать нечто для них ужасное.
В беседку залетел большой шмель. Бунинский прямо: «Черный бархатный шмель, золотое оплечье». Он тревожно гудел, жужжал, крылышки его вибрировали в воздухе, в метре от меня. И вот перестал шмель петь. Замолчал. И словно его и не было. Куда он девался? Где-нибудь здесь, наверное. Спрятался, что ли? Почему тогда – рядом со мной?
Белые бабочки ну только что кружились над клумбой с цветами. А теперь их нет.
Маленький мотылек прилетел, покружился встревоженно, присел на листок хризантемы – и затих. Съежился, сжался.
Вышла из дому Людмила. Посмотрела на солнце.
– Да, – говорит, – началось!
Но отнеслась к происходящему очень спокойно.
И мне почему-то спокойнее стало.
Ну, началось. И ладно. Пусть идет себе это затмение, как идет. Нет у меня страха, нет у меня тревоги. Есть ожидание: а когда это пройдет? Есть интерес: как это происходит?
Когда-то в детстве, вроде, видел я уже затмение солнечное, и отец тогда закоптил стеклышки, и мы с мамой смотрели сквозь них, в небо, на солнце. И ничего, прошло, пронесло. Мир не разрушился. Все живо.
– Интересно все-таки! – сказала, глядя сквозь стеклышко, Людмила. – Ничего, подождем!
И в самом деле, подождем. И не такое пережидали.
А свет в природе уже начал убывать. Поначалу немного света убыло. Но это стало заметно. Не так ярко светило солнце, не так ярко грело.
Недавно термометр показывал тридцать два градуса тепла в тени. А сейчас сколько? Я встал, посмотрел. Двадцать восемь, потом двадцать семь. Терпимо. Это не похолодание.
Свет начал тускнеть. Из золотого он превратился в золотисто-серебряный. Потом – в напоминающий отсвет фольги под электрической лампой. Потом – напомнил отсвечивающие елочные игрушки. Чуть позже стал он тускловато-жемчужным, ровным. Еще позже – утратил тепло, стал ровным, безразличным. Даже не таким, как в сумерки, как в пору предвечерья. Безжизненнее. Без свечения, без скрытого внутри сияния, жара, некоей твердой гарантии жизни, выживания, продлевания жизни – далеко наперед. Свет стал – цвет. Свет стал – след света.
И не воспоминание о свете меня тяготило, а просто – отсутствие его, отсутствие – должного, нужного, привычного света.
И тени, отбрасываемые растениями, – менялись. Они тускнели, теряли плотность, определенность, густоту свою. Теряли цвет свой, просто – обесцвечивались, начиная напоминать невзрачные, серовато-марлевые какие-то, полоски. Теряли прохладу свою, оставляя в сознании лишь недавнюю память о ней. Тени именно менялись, до неузнаваемости. Они теряли – прямо на глазах – лицо свое, теряли – значимость свою в мире, летом, в жару. Теряли – необходимость свою для людей. Они – истончались, таяли. Это были почти следы теней.