Он шагал навстречу своей участи бледный, но собранный. Суровость приговора ошеломила его, но ничего по-настоящему неожиданного здесь не было, достаточно знать Лориса. Истелин и не надеялся выбраться из Ратаркина живым. Он испытал краткий, сокрушающий миг отчаяния, когда узнал, что лишен священства, ибо думал, что ему оставят хотя бы это; но отлучение, последовавшее за этим, лишь укрепило его в убеждении, что любое посягательство со стороны Лориса на епископские полномочия не имеет никакого основания. Он, Генри Истелин, оставался епископом и священнослужителем, что бы там ни сказал или ни сделал Лорис. Его мучители могли предать смерти его тело, но душа его отвечала только перед Богом.
Ненадолго его повергло в смятение, что они не дозволят, чтобы другой священник утешил его в эти последние предрассветные часы, приняв последнюю исповедь и причастив. Это было вполне естественно для него, как для любого благочестивого человека перед лицом смерти. Но тут он сурово напомнил себе, что ему отказано лишь в видимости святых таинств. Перед самой зарей, подробно вопросив обо всем свою совесть и покаявшись, он преклонил колена и поцеловал земляной пол своей темницы в память о Теле Господнем, а затем испил растаявшего снега в память в Крови Его. А после этого спокойно сидел и наблюдал, как светлеет небо, и, умиротворенный, ожидал конца своего земного пути.
Он не дрогнул, когда за ним явились. То были четыре бойких молодцеватых воина, и один из бывших капитанов его охраны, никто из них не посмел поднять на него глаза. Он безропотно вынес их грубость, когда они связывали ему руки, и лишь один раз вздрогнул, чуть кто-то из них сдернул с правой руки повязку — с места, где он прежде носил свой епископский перстень.
Ступени, ведущие вверх, были скользкими от слякоти и грязи, но стражи поддержали его, когда он едва не упал. Он едва ли чувствовал ступнями снег, поднявшись во двор, под открытое небо, или холодный режущий ветер, проникавший под рубище. И лишь мельком взглянул на эшафот, на палачей и на их сияющие орудия.
А вот Лориса удостоил внимания. Ледяной взгляд архиепископа встретился со взглядом, безмятежным и даже сочувствующим, и Лорис первым отвел глаза, резко взмахнув рукой страже. Кэйтрин и Сикард равно постарались не смотреть в лицо осужденному, и лишь юный Ител воззрился на него в смятении, а тот мягко улыбнулся самому себе и покачал головой.
Ступени эшафота тоже были мокрыми и склизкими. Взбираясь, он запнулся. Извинение, которое он пробормотал, выбило стражей из колеи, и они поспешно попятились, как только он очутился в центре помоста. Палач в маске, который подошел, чтобы накинуть ему веревку на шею, тоже старался не встретиться с ним взглядом и сам попросил прощения, чуть только плотный узел коснулся шеи осужденного.
— Делай, что тебе положено, сын мой, — произнес Истелин, одаряя того кроткой улыбкой. — Я от всего сердца прощаю тебя.
Тот отступил в смятении, вновь оставив приговоренного одного в центре помоста. Истелин устремил безмятежные глаза в зимнее небо, и так стоял, пока читали приговор, едва ли чувствуя, как режет запястья веревка потоньше, а другая, потолще, давит на шею.
— Генри Истелин, бывший епископ и священнослужитель, — прочел глашатай, когда барабаны выдали новую приглушенную дробь, — так как ты осужден за измену, по приговору Меарской Короны, ты будешь повешен за шею, и веревку перережут, пока ты еще жив, конечности твои отсекут, кишки выпустят наружу и спалят перед тобой, а затем тебя разорвут лошади, и твою голову и части твоего тела выставят на обозрение в тех местах, где повелит королева. И все узнают, какова участь изменников Меаре!
Никто не взывал к Господу, чтобы смилостивился над душой осужденного, ибо отлучение уничтожало всякую надежду на это, как они решили. Истелин это предвидел и разочарован не был. Когда барабаны ударили снова, стало ясно, что ему не предоставлено последнего слова, но, опять же, он на это и не рассчитывал. Он так и не отвел взгляда от небес, когда с него содрали рубище, проверили, крепка ли веревка — и лишь сдавленный вздох сорвался с его губ, когда его ноги заболтались в воздухе, и мир вокруг стал погружаться во тьму.
Он молился, пока был в состоянии. И только смутно почувствовал, как тряхнуло, когда веревку перерезали единым взмахом. Его распластали на снегу, и он охотно уступил холоду и немоте, плавно ускользнув прочь от своих мучителей, и для него уже не существовало ни ножей, ни, тем более, огня, ни фыркающих коней, обезумевших от запаха крови, которые разорвали то, что осталось от его окровавленного тела. Улыбка на его губах, даже после того, как его голову отделили от шеи, обожгла холодом сердце не одного и не двух свидетелей этого освященного законом убийства.