Сапоги становились свинцовыми. Им уже не верилось, что они могли летать. Ганс Христиан Андерсен плёлся в них по отчуждённым улочкам Копенгагена, и ему было странно, что за каждым окном люди хотели счастья, исполнения надежд, а счастья было так мало, так ничтожно мало, что его просто не могло хватить на всех! Может быть, есть на свете такой человек, у которого всё счастье мира, и он живёт где-нибудь, где его никто не видит, живёт-поживает и молчит, а остальные мучаются, но ни с кем и никогда он своим счастьем не поделится. Вот бы встретить его и попросить горбушку счастья, маленькую чёрствую горбушку от большой буханки... Счастье обладало странной особенностью — оно никак не желало делиться поровну меж всеми.
Он подвёл неутешительные итоги. Он никому не нужен. У него нет денег. Одежда изнашивается. Хотя он тщательно следил за своей бедной одежонкой, но иногда его, кажется абсолютное терпение в таких вещах, умирало — он не мог ходить совершенно рваным; он мог зачинить, заштопать, но иногда одежда не выдерживала уже никакой правки: она умирала и даже его молитва не могла её возродить. Он готов был превратиться вот в этот булыжник под ногой, лишь бы не чувствовать проклятого голода, диктатура которого влияла на мысли. Зачем всё? Почему он уехал в этот проклятый Копенгаген, где все думают только о себе и нет ни одного человека, способного подумать о нём, Гансе Христиане Андерсене, которого любили отец и мать, который так обожает цветы и игрушки... Как они, кстати? Помнят ли о нём? Ему и сейчас так хочется доиграть в них; сделанные отцовской рукой, они подарили столько радости, а теперь лежат никому не нужные, дожидаются его, а что он им скажет, если вернётся под родную крышу? Ему совсем нечем похвастаться, все его таланты оказались ненужными этому глухому самодовольному городу. У него возникло такое чувство, словно в нём только сердце было его собственным, а всё остальное заменили — кожу, кости, глаза, органы, всё-всё, и поэтому он не мог никому понравиться. Нет, это не город, это воплощение ада на земле. Это самодовольство всех и вся, эта невозможность быть хоть на капельку счастливым, если у тебя нет денег, эти унижения, которые Бог весть кто способен выдержать... Голод диктовал совершенно новые мысли, и, порой, Гансу Андерсену казалось, что его мозг переселился в желудок.
Андерсен пытался заглядывать в лица прохожих, но не обнаруживал глаз: это была столица безглазых людей. Лица без глаз проплывали, проходили, пробегали, мчались мимо него, мчались мимо, чтобы уже никогда не встретиться с ним, не улыбнуться ему. Сытые безглазые люди не хотели его знать. Люди-желудки ели, у них рождались мальчики-желудки и девочки-желудки, а потом люди-желудки умирали, и над ними были могильные плиты, поставленные в память их желудкам.
Иногда Андерсен улыбался встречным лицам в надежде, что на лицах расцветут глаза, но люди словно оставляли глаза дома и видели каким-то другим органом, может быть, носом или ухом. Он не исключал, что желудки умели видеть. От людей шла тьма, а не свет, даже днём. На улицах в полдень становилось куда темнее, чем в день его приезда, когда радуга надежды ещё вставала над городом. Хорошо бы засадить всё небо картошкой, чтобы хватило на зиму, только и оставалось мечтать ему. Один раз он нашёл на улице картофелину и съел её. Сырой. Он готов был заложить душу дьяволу, лишь бы не умереть посреди улицы от голода, вот сейчас, вот в этот миг... Красивая женщина недоумённо поглядела на него.
И что-то острое толкнуло его сердце, уже как бы и не принадлежащее ему, не ведающее о нём.
Покончить с собой! Да-да, к чему жить среди этих людей, у которых слепы и сердца и глаза, если он никому, никому на свете не нужен! Да и есть ли у него талант, он всё свои таланты готов вот сейчас отдать за кусок мяса — наесться раз в жизни вволю и умереть!
Но как умрёшь? Перерезать горло? И он будет валяться среди клопов, пока кто-то случайно не найдёт его. Утонуть так, чтобы не нашёл никто, — хоть какая-то польза, хоть корм для рыб... Рыбёшки тоже хотят есть, пока сами не станут едой на богатом столе. Выпасть на мостовую, чтобы в полёте понять, что такое смерть? Или уйти в лес, в прекрасный лес, где они любили ходить с отцом, и там стать добычей зверей?
Он всё больше распалялся от своих мыслей, но ни одна из них не приходила к нему на выручку. Ведь за самоубийство накажет Бог. Вечный ад и никакого прощения Господня. Старухи так говорили, мать так говорила, соседки... Нет, нет, он будет жить, пока смерть не возьмёт его сама, но звать её, помогать ей хотя бы мыслью, словом он не станет.
Да здравствует смертельная жизнь!