Конечно, то, что случилось, было не случайностью, а лишь концом старой запущенной болезни. Момент конца, или вырождения, совпал с моментом, когда болезнь перешла из прежней латентной и чаще всего неузнаваемой стадии в открытое и уже непоправимое состояние. Особенность этой болезни в том, что, будучи болезнью сознания, она не может быть в то же время сознанием болезни. Потому что сознание болезни сознания было бы отрицанием болезни: сознание больнó ровно в той мере, в какой оно ничего не знает о собственной болезни. Соответственно: философию – в оригинале, а не в подделках – узнают сегодня не иначе, как по способности сознания осознать свою болезнь, себя как болезнь, и даже воссоздать её анамнез. Другими словами: если философия сегодня вообще возможна, то только как попытка осознания и осмысления истории собственного умопомрачения. Говоря (нетрадиционно) теологически, история философии – это история Бога, учащегося заблуждаться и предпочитающего, по лессинговски, не ту свою руку, в которой истина, а ту, в которой стремление к истине. Понятая так, философия берёт своё начало не в Греции, а в Библии (Быт. 3:1-9), и первым философом оказывается вовсе не Фалес или Ферекид Сиросский, а тот самый сотрудник и порученец Творца мира, который пробудил райских лунатиков из витальной спячки, дав им вкусить запретный плод познания и положив тем самым начало сознанию и смерти. Иудейско-христианская традиция называет его дьяволом, противостоящим Богу и борющимся с Богом, как будто противостоять Богу и бороться с Богом может кто-нибудь ещё, кроме самого Бога. Они даже не заметили, насколько они унизили Бога, лишив его способности быть злым и приписав способность ко злу порождению их извращённой фантазии. Здесь и пролегает исторический водораздел между Библией и Грецией. Начало познания понимается в Библии как грех и падение, после чего мифологема грехопадения застывает в соляной столб, о который вдребезги разбивается всякое понимание и воля к пониманию. Не то в Греции, для которой познание не грех, а дар, что прямо засвидетельствовано в платоновском «Филебе»: «От Богов дар роду людскому: умение видеть единое во многом». Позже Шиллер назовёт грехопадение «счастливейшим и величайшим событием в истории человечества». Потому что изгнание из рая есть начало не только философии, но и человеческого в человеке: пробуждение из детского сада грёз в ад сознания. Конечно, это было падением, только не грехо-, а грекопадением. Тон, заданный пионерами философии, Платоном и Аристотелем, намертво определил историю плутаний и блужданий западной мысли, вплоть до её попадания в тупик и последующего самоупразднения. Важно понять, что тупик философии лежит всё ещё в самой философии и как таковой оставляет философии шанс достойно проститься с собой, если она сумеет осознать себя как тупик в последнем топике философии тупика. Философия тупика статуирует тупик не только как конец философии, но и как её начало – в том смысле, что философия никогда не очутилась бы в тупике, не начнись она с тупика, осознание которого и совпало по времени со всей её двух с половиной тысячелетней историей. Тупиком оказался её самый первый шаг, потому что обоим грекам, расколовшим мир и тщетно силящимся соединить половинки: посюстороннее (телесное) и потустороннее (духовное), не дано было за деревьями сплошных идей и энтелехий увидеть лес – себя самих, как авторов и акторов измышленного ими мирового процесса. Таблица категорий Аристотеля открывается словом οὐσία (substantia, вещь) и поясняется примерами: «человек, лошадь». Некий нажим фантазии позволяет вообразить себе сценку, в которой Александр спрашивает своего наставника, объясняющего ему мироздание, о месте самого наставника в измышленном им мироздании. Сценка, начавшаяся с вопроса Александра, могла бы завершиться ответом Лапласа на аналогичный вопрос Наполеона о Боге: «Ваше Величество, я не нуждался в этой гипотезе». Если чуточку усложнить фантазию и допустить, что инспиратором Наполеона в разговоре со своим бывшим учителем мог бы быть немец Штирнер, то ненужной гипотезой, очевидно, оказался бы не абстрактный «Бог», а сам Лаплас. Знаменитому астроному казалось, что звёзды на небе существуют сами по себе и что речь идёт просто о том, чтобы мысленно обнаружить и сформулировать законы этого существования. То, что учёный муж – при почитавшем его Наполеоне он даже успел несколько недель пробыть министром внутренних дел, внеся в управление министерством дух бесконечно-малых, или, по оценке императора, мелочность, – не нуждался в гипотезе Бога, было не его виной, а скорее уж самого Бога, которому хватало адекватности объявить себя Творцом мира, но не хватало умения сделать это хоть сколько-нибудь правдоподобным образом, чтобы удовлетворять потребностям не только тётушек и бабушек, но и учёных астрономов. Мироздание астрономов (физиков, лириков, философов, зевак: всех) откликалось – в строгом согласии с таблицей аристотелевских предикаментов – на «что», а не на «кто», каковое если и принималось вообще в расчёт, то не иначе, как растворённым в «что». Вот они и гипостазировали собственные мысли, обнаруживая их потом во вселенной, то под маской метафизических идей, то в виде чисто физических энергий и гравитаций, себе же отводили при этом скромное место «исследователей» и «мыслителей». Римский прокуратор в памятной евангельской сцене запечатлел эту конфронтацию мыслимого Логоса с воплощённым Логосом, когда, стоя перед Истиной, экзаменовал её со всей строгостью перипатетической традиции. Понятно, что ответом на неправильно поставленный вопрос («что есть истина?») могло быть только молчание. Ответ был оглашён заранее («Я есмь Истина»), но так и не услышан: не только «чужими», но и «своими», уложившими его в гроб богословских суесловий. Когда, наконец, стали догадываться, что собака зарыта не в каких-то потусторонних эссенциях или посюсторонних атомах, а в себе самих, было уже поздно что-либо исправлять силами самой философии. У западных философов, тысячелетиями заметающих следы и управляющих мировым процессом из своей «хаты с краю», не было уже ни сил, ни мужества чувствовать себя во вселенной как дома, а в доме хозяином дома. На что их единственно хватало, так это на то, чтобы вместо «Бог» говорить «материя» и, соответственно, исповедовать вместо «теизма» «атеизм» – в надежде протянуть на такой незатейливый лад ещё пару-другую тысячелетий.