— Эва! Казаки по Разуваю ездили, поджигателя ловили. На Разувай будто бы убежал. На пристанях дёровский склад сгорел. А в ём тыща пудов шерсти. Только Дёров молебен на радостях в соборе отслужил: палаты его большевики ослобонили, и реквизированная шерсть вернулась. Думал сразу шерстобойки и шерстовалки пустить. Хлоп, а шерсти-то и нет! — сыпал Костоеда.
Я вспомнил дымный пожар, вспомнил запах паленой шерсти, вспомнил, как бежал от казаков Пылай, и посмотрел на крючника. Глаза его были опущены в пол, а кулачище, лежавший на столе, то сжимался, то разжимался.
— Красные, чай, подожгли. Кроме кому же? — добавил равнодушно Костоеда.
— Красный — здоровый верблюд. Давай все клади на красных! — сверкнул диковатыми глазами Аспан. — Красные убегали из города на пароходе. Видел?
— Не все убегли, которые и остались. Ежели теперь попадутся, ну, берегись! В Иртыше купать будем. Два раза окунем, один раз вытащим! — глухо, клокочущим каким-то голосом сказал Костоеда.
Кулак Аспана снова сжался. Я тихонько двинул чайник с самогоном и толкнул им руку крючника. Он вскинул на меня глаза и убрал кулак со стола.
— Болды, кончай пустой разговор! Тебе новичок сватать будем. Его! Берешь?
Костоеда мельком взглянул на меня безразличными глазами.
— Куда нам его? Квёлый парень.
— Какой такой квёлый? Крепкий жигит! Рабочий класс.
— А-а, рабочий! — посмотрел на меня уже внимательнее Костоеда. — Товарищи — товар ищи, найдешь — тащи! — И отрезал решительно и грубо: — Не мое дело! Артель спрашивай.
— Врешь, аксакал! Твоя рука артель вертит! — вспылил вдруг Аспан. Он встал и склонился, навис, как глыба камня, над Костоедой. — Тебя спрашиваем, хозяин! Берешь? Ну?
— Отвяжись, чертушко речное! Беру! — с ленивой злостью ответил Костоеда.
— Хорошее слово сказал, аксакал! Теперь гулять будем, хорошую песню петь будем. Разувай, жигиты, запевай мою песню! — гаркнул он, вставая, обернувшись к галдевшим людям.
И тотчас трактир начал затихать. Слышно стало, как в разных концах откашливаются готовно певцы. И все с ожиданием смотрели на попа в арестантском халате. Расстрига снял скуфью, пригладил обеими руками волосы и запел удивительно чистым, мальчишечьим альтом. Это была песня, ходившая тогда по всей России: «Солнце всходит и заходит».
Запев подхватили странницы. Пока пели только они, получалось нехорошо, крикливо и шумно. Но вот с чувством, с «подмывом» вступили тенора, а за ними словно нехотя подползли рокоты басов:
И свершилось чудо! Нет галдежного, сквернословного кабака, а слышишь ты человеческий стон, недоуменную и горькую жалобу, такую понятную этим несчастным, изломанным жизнью людям. Я сидел, оглушенный жалостью.
Пылай не пел, слушал, обхватив голову руками. Потом прошептал:
— Такая песня душу разорвать может…
А когда поп чисто и высоко повел последний куплет, запел и Аспан, ухватив рукой подбородок и глядя зачарованно на огонь лампы. Его бас, хотя и надсаженный, но густой и мягкий, лился необыкновенно свободно. И гордым вызовом звучали у него последние слова песни:
Песня погасла на низком рокотанье басов. А певшие долго сидели молча, повесив головы, и смущенно улыбались, словно стыдясь созданной ими неожиданно красоты и радости. А затем снова посыпались злые пьяные слова и грязная ругань.
И только теперь я увидел, что около нашего стола стоит Хухряиха. Она положила на стол сдачу с моей керенки и шептала что-то на ухо Костоеде. Тот сразу поднялся и ушел вместе с кабатчицей к стойке.
— Песня простор любит, как птица, — вздохнул горько Пылай. — Здесь какой простор?
— Любишь, Аспан, песни? — спросил я.
— Больно люблю!
— Такие вот, грустные?
— Грустные шибко люблю. Много горя у людей, а горе с песней рядом живет.
Он сгреб сдачу в свой карман и поднялся.
— Жарайда! Теперь спать будем. Ночлежка тут, в подвале, — ткнул он пальцем в пол.
Мы прошли, с трудом проталкиваясь между тесна сидевшими людьми. У дверей Аспан вдруг остановился и сказал, умильно глядя на меня пьяноватыми глазами:
— Жан, сдачу тебе не дам. Ксюшке бархатную ленту купим. Вся улица Ксюшке завидовать будет. Можно, жан?
— Можно, — ответил я, глядя на стойку.
Там Хухряиха опять шептала что-то на ухо Костоеде. И оба они смотрели на меня, именно на меня. Я был уверен в этом. Стекла костоедовских очков вспыхивали желтыми огоньками.
И мне вдруг здорово что-то не понравились эти профессорские очки, и фуражка с бархатным околышем, и весь вообще костоедовский лик святого с иконы.
— Хочу я тебе сказать, Аспан. Напрасно, пожалуй, сосватал ты меня в костоедовскую артель, — начал я было, когда мы вышли из трактира.
Но в темноте что-то забелело, а затем раздалось удивленное восклицание крючника:
— Ксюша, жан!.. Ты!..
— Степанушка!..