Ванда очень любила летние каникулы – эти месяцы семья обычно проводила в сельской местности недалеко от Варшавы. В Анине Ванда вместе со своей лучшей подругой Данутой и ее сестрой играла в волейбол, лазила по деревьям и любовалась закатом. Девочки рассказывали друг другу свои сны, а на прогулках по лесу говорили шепотом, чтобы не нарушать царившую вокруг величественную тишину. Ванда не подозревала, что через два года ее убьют во время Варшавского восстания. Двенадцатилетняя девочка пробовала сочинять стихи, посвященные природе, красоте и истине, и зачитывалась стихотворениями патриотических поэтов из собранной родителями коллекции. Ее романтическая меланхолия, разбуженная шелестом деревьев, обретала моральную цель благодаря произведениям Романа Колонецкого и Адама Мицкевича. Но она понимала, что воображать солдат, героически жертвующих собой ради Родины, – это одно, а научиться ненавидеть немцев – совсем другое. Ванда испытывала неловкость, смущение и глубокое огорчение, когда видела, с каким злорадным ликованием жители Варшавы смотрят на раненых немцев. Ее саму скорее трогала их слабость. Ванде предстояло пройти в своей короткой жизни долгий путь, чтобы избавиться от чувства гуманизма, которое прививали ей родители, и научиться по-настоящему ненавидеть [74].
Ванда и ее родители представляли собой не совсем типичный случай. Многие поляки еще до войны придерживались куда менее толерантных воззрений: правительство установило тайную квоту на количество студентов-евреев, которые могли быть допущены в университеты, а правые националисты из окружения Романа Дмовского и вовсе настаивали на полном исключении евреев и украинцев. У большинства детей, включая Ванду, было намного меньше контактов с евреями, чем у поколения их родителей, и многое зависело от того, как их учили относиться к евреям. Выросшие в условиях немецкой оккупации дети усваивали новые нравственные нормы намного быстрее, чем их старшие родственники. Как на собственном опыте убедился Давид Сераковяк в первые дни оккупации, польские мальчики его возраста занимали вполне активную позицию среди тех, кто зарабатывал себе на жизнь притеснением евреев. Многие беспризорные дети остались без дела, и рост преступности среди несовершеннолетних вызывал у Сопротивления все больше беспокойства. Для некоторых жителей еврейской, а также «арийской» части города, возможно, не имело большого значения, какой работой их обеспечивала подпольная сеть: контрабандой, шантажом или работой на немцев. Кто-то рассматривал свою борьбу за выживание в более идеалистических тонах и шутил, что после войны нужно поставить памятник «неизвестному контрабандисту». Сами дети-контрабандисты понимали, что даже если они рискуют жизнью, чтобы заработать на хлеб для своей семьи, это не гарантирует им успеха. И если им удавалось избежать поимки, они далеко не всегда могли спасти своих родных. После смерти родителей, братьев и сестер они иногда переезжали к другим детям, с которыми познакомились благодаря контрабандной торговле. Они обращались друг к другу за поддержкой, которой не мог дать никто другой, и создавали небольшие банды, запас прочности которых зависел от стойкости и взаимного доверия участвующих в них детей [75].
Пока поляки из среднего класса распродавали свои довоенные гардеробы, прежний буржуазный порядок распадался на глазах. Старые моральные устои рушились. Немецкая оккупация стремилась подорвать существовавшие ранее социальные отношения, уничтожить доверие и солидарность, атомизировать общество, превратив его в массу запуганных эгоцентричных индивидуалистов, мечтающих только о повиновении немецким хозяевам. Система нормирования, запретов, штрафов и наказаний вызвала к жизни сложную иерархию, на верхней ступени которой стояли немцы из «старого Рейха», затем шли этнические немцы, далее «регерманизированные» поляки и (почти на том же уровне) чехи, затем украинцы и поляки, а самую нижнюю ступень занимали евреи. Многочисленные правовые градации должны были усилить расовое и национальное неравенство и разжечь взаимную зависть и ненависть [76].
Нацисты не добились того исчерпывающего успеха, на который надеялись. Сама по себе деятельность черного рынка препятствовала атомизации общества, обнажая продажность администрации, наделенной властью запрещать и продавать что угодно. Крупным махинаторам требовались немецкие пропуска для транспорта, чтобы поставлять в пекарни муку высшего сорта, а также талоны на бензин. Немецкие военные сбывали польским дельцам запасы продовольствия и одежды, а иногда даже оружия – о масштабах и сложности этих операций можно судить по всплывавшим время от времени партиям странных товаров, которые никто не хотел покупать – как, например, в тот раз, когда рынки Варшавы наводнили черепахи, случайно отгруженные в Польше по пути из Греции или Болгарии в Германию [77].