— Только как больной. Ты в нем видишь что-то еще.
— Да, но что именно?
— Чаю выпьешь?
— Благодарю покорно, пусть его дикари пьют!
— Бернар, — громовым голосом прокричал Оливье, — кофе нам.
Вошел Бернар. На нем были брюки, какие носил Улыба и другие обитатели этого заведения, того же голубовато-сиреневого цвета, что так поразил Робера. Мажордом подал кофе и к нему густое, жирное молоко, разлил кофе по чашкам. Прижав больной рукой к телу краюху хлеба, Робер отрезал от нее тонкий ломтик, положил его на стол, намазал маслом и с аппетитом принялся есть. Ему было хорошо в Марьякерке: рядом сидел его друг Оливье, а на столе дымился кофе с молоком, — обыкновенные земные радости. Ощущение полного душевного покоя. Счастье клокотало в нем, исходило от всего вокруг; душ — счастье, и гимнастические упражнения — счастье, счастье, что можно расслабиться и не думать ни о ближайшей передаче, ни о плохой игре актера или неудачном выборе темы, ни о стачке технических работников. Оставалось лишь одно темное пятнышко на этом фоне: всплывала отвратительная физиономия того типа с рыжеватой шевелюрой, бегающим взглядом и торчавшей, как кукурузные стебли, щетиной.
— Бернар, — обратился Оливье к мажордому, — займешься завтраком. Предупреди шеф-повара. Он мне не откажет, я лечу его печенку. А печенка у него — хуже не придумаешь. Нас… раз, два, три, четыре, пять. Пусть приготовит на шесть человек.
Бернар вышел. Робер отметил про себя, что сегодня мажордом надел такую же, как и штаны, куртку, того же блекло-сиреневого цвета.
— Знаешь, у меня мелькнула мысль, — усиленно работая челюстями, проговорил Робер, — впрочем, ничего нового.
Он задумчиво жевал приятно пахло кофе; Робер уточнил:
— У них униформа. Как у солдат какой-нибудь армии. Армия отчужденных.
Дальше он мог не объяснять.
— Ты вспомнил войну?
— Да.
— Все никак не можешь забыть.
— Увы. Я никогда не говорю о войне. Ни с Жюльеттой, ни с Домино. Вообще ни с кем не говорю. Никогда не возвращаюсь к ней в работе. И орденов не ношу. Я думал, что году к сорок пятому — сорок шестому обо всем забуду. И мне казалось смешным, что старые солдаты — участники первой мировой войны — все время напоминают нам о ней: выставляют напоказ свои медали, потрясают своими знаменами, собирают конгрессы, приглашают посетить места сражений.
— А из тебя вышел бы неплохой знаменосец ветеранов шестьсот шестьдесят шестого пехотного полка.
— Кретин!
— Вот проходят валлонцы, а вот альпийские стрелки! Конечно, рука в кожаной перчатке выглядит не так эффектно, во время всяких процессий, как деревянная нога, но тоже впечатляюще!
— Ты безнадежно глуп! Я говорю серьезно. Мне казалось смешным, что ветераны этой войны делают то же самое. Уж их я никак не мог оправдать. Они же сами потешались над своими отцами, пока не наступил тридцать девятый год. Но, оказывается, и я не могу забыть про войну. Проклятие какое-то! Она все время напоминает о себе, и даже слишком сильно напоминает!
— Я тоже не могу забыть маки, — сказал Оливье.
Его бесшабашность как рукой сняло. Ему снова виделась розовая заря над зелеными лугами Дордони. Он тряхнул головой.
— А, дьявол! Нельзя же все-таки всю свою жизнь прожить с мыслями о войне!
Он налил себе еще чашку чая и залпом выпил ее.
За перегородкой послышался лепет Домино: она только что проснулась. Напряжение Робера спало. Голос дочери оказывал на него магическое действие.
— Ты пойдешь сейчас со мной к больным?
— Да.
— Ты ведь, в сущности, ничего и не видел! Я дам тебе почитать одну-две книжонки по психиатрии. Правда, вряд ли ты там что поймешь. Нужно, по крайней мере, лет десять повариться в этом котле, чтобы в них разобраться и чтобы увидеть, какая там накручена галиматья, а действительность-то все равно ускользнула, и осталось лишь словесное трюкачество, одним словом, мюзик-холл от науки, а дело не продвинулось ни на шаг.
— Охотно прочту, — сказал Робер.
Постояв с минуту в нерешительности, он кивнул на свою больную руку.
— Ты не помог бы мне, а то я с ней проканителюсь, а к Жюльетте мне сейчас не хочется обращаться.
— Она все еще не в духе?
— Угу. Она читает
— Скажешь тоже! Просто у них какая-то удивительная способность натыкаться именно на то, чего они не хотели бы замечать. Жюльетта ее у меня выкрала! И не дай бог, если она дочитает ее до конца — мне придется распрощаться с жизнью, потому что я не знаю другой такой книги, которая бы так обнажала чувства женщины и тайную ненависть, какую они питают к мужчинам. По сравнению с ней Маркиз де Сад — просто детские забавы. Не думаю, чтобы она помогла ей избавиться от мизантропии. Давай-ка свою руку!
Робер протянул раненую руку. Оливье осмотрел ее.
— Ты никогда не говорил мне, как все случилось.
— Я боюсь возвращаться к войне. Осколок снаряда попал в руку и задел нерв. Июнь сорокового года.
Мускулы предплечья напряглись. Робер повертел рукой в руке Оливье, но не почувствовал дружеской теплоты, зато Оливье почувствовал, как безжизненна рука друга.