— Робер прав, — резко вмешался Оливье, в нем уж совсем ничего не осталось от маркиза, — вы, милые дамочки, изрядно нам надоели.
Лидия собрала свои вещи, валявшиеся на столе: зажигалку в крокодиловой коже, пудреницу, помаду, мундштук и сигареты «Филип Морис» — бросила все это в сумочку и вышла.
— Двумя меньше! — заключил Оливье.
Слышно было, как Лидия вошла в комнату, где спала Домино. До них донесся легкий, словно шелест ручья, шепот, прерываемый всхлипываниями.
Тогда Оливье опять вложил в магнитофон обойму непристойностей и стал остервенело подпевать хору:
Метж молча ела, пила. Фред бросал на «стариков» виноватые взгляды. Оливье, хоть и перебрал немного, понял их смысл и поспешил утешить Фреда:
— Ты, проказник, тут ни при чем!
Он маленькими глотками стал отхлебывать свой кофе без кофеина. И тут ему на память пришел один забавный случай. Однажды, в перерыве между Бюффе и черным рынком — он перепродавал лекарства, — Оливье зашел в отель «Трансатлантик» (один из отелей Габеса) и спросил чашку кофе без кофеина. Дело было в Тунисе, близ красавицы Джербы. Прислужник был удручен. «Ты хочешь кофе без кофе, как это возможно? Ах, мой господин! Где есть кофе без кофе? Кофе без кофе!» Он просто впал в транс, этот сын песков. Кофе без кофе!
Но бог с ним, с арабом, а раз уж Оливье пил кофе, он соглашался расплатиться за эту черную влагу одной бессонной ночью, тем более что он выпотрошил наконец свое слишком набитое прошлым нутро.
— И подумать только, — вздохнул Оливье, — мы тут убиваемся из-за всякой хреновины, а в это время в Алжире какая-нибудь хрупкая девчушка подкладывает бомбу под скамейку, на которой устроился офицер французских парашютистов, а французский мэр пулей из револьвера отправляет на тот свет, может быть, какого-нибудь феллаха — и каждый убежден при этом, что именно он спасает цивилизацию!
Фред ухмыльнулся.
— Ты, конечно, здорово накачался, — сказал ему Оливье, — но ты вполне понимаешь, что к чему. И тебе на все начхать! Алжир? Мол, мне-то что, пусть французы и расхлебывают! Тебя давно уже не трогает, что америкашки купили тебя со всеми твоими потрохами. Лишь бы были бабы, а остальное — не твоя забота!
— И правда, — ответил Фред миролюбиво, но не уступчиво. — Плевать мне на вашу войну, на ваше маки и Сопротивление, плевать я хотел и на Алжир и на Венгрию! Мне в высшей степени наплевать, где служить медицине — в деревне, в Брюсселе, в Панаме или в Лос-Анджелесе. И все эти ваши выкрутасы меня абсолютно не трогают!
Робер насторожился. Дело принимало серьезный оборот. Однако он не мог оторвать глаз от Дельво, от этих женщин, повернувшихся к публике обнаженной спиной и шествовавших в печальном кортеже, который художник вел дорогой древних римлян: по крупным каменным плитам, через триумфальные арки с хороводом античных фигур.
— Тебе и на больных плевать, и на Ван Вельде, который мог бы подохнуть по твоей милости, — неумолимо заключил Оливье.
У Фреда вырвался какой-то неопределенный жест.
Должно быть, это означало: «Мне двадцать три года, Сюзи — шлюха, а муж ее — идиот. И с такими вот учителями неизвестно чего ждать от завтрашнего дня. А писать я имею полное право, где хочу, тем более что я это делаю вполне прилично. Нет, в самом деле — что тут плохого? И катитесь вы!..»
Робера удручало, что у них с Жюльеттой обострились отношения: выходит, каждый из них тянул в свою сторону. Они не понимали друг друга. Они говорили на разных языках. Китайский мандарин и представительница племени инков. А после рассказа жены о случае в Булонском лесу он совсем расстроился. Жюльетта никогда ни словом не обмолвилась об этом эпизоде, хотя он многое мог бы объяснить в ее поведении. А она только сейчас, в присутствии чужих людей, поведала эту историю, словно хотела бросить ему вызов. И сегодняшняя ее откровенность была для него так же оскорбительна, как и вчерашнее молчание.
Глава IV
— Робер, — сказал Оливье, немного успокоившись, — ты не однажды спрашивал меня, что происходит в голове больного. Вот послушай эту запись, я сделал ее сегодня ночью у постели Ван Вельде. Довольно любопытно.
Оливье нашел нужную катушку, включил магнитофон. Пока лента перематывалась, они слышали лишь визгливую скороговорку. Но вот пленка раскрутилась, Оливье отрегулировал звук, и до них донесся нормальный, хотя и приглушенный человеческий голос. Трудно сказать, что именно искажало его: плохая запись или самое состояние человека — полусна-полубодрствования.
Робер сидел весь внимание, подперев голову руками и опершись на колени.
«— Скажите, мосье Ван Вельде, что вы сейчас видите? — спрашивал Оливье».
Странно было слышать Оливье в то время, как он молчал. До сих пор Робер не мог привыкнуть к этому отторжению человека от самого себя — явлению, обычному на радио и телевидении.
«— Шобаки, — ответствовал больной. — Они кусаются. Нельзя штобы они так бегали, без присмотру. Я буду жаловаться… капитану… Они у меня толкутся в ногах… Одна шовшем махонькая. Я взял ее. В кулаке умещается».