Когда я пришел на двор храма, направляясь к квартире Батюшки, увидел довольно хорошо сохранившуюся даму, лет сорока, в английском костюме темного цвета, нервно ходившую по двору, смотря вниз и судорожно сжимая в руке зонтик. Увидев меня, она подошла и спросила: «Не знаете ли Вы, будет ли сегодня служить вечерню отец Алексий и вести беседу?» Я ответил, что если он здоров, то, наверное, будет. «Впрочем, — прибавил я, — я иду его навестить и, возвращаясь в церковь, сообщу Вам об этом». — «Ах, как жаль будет, если Батюшка не придет, — промолвила дама, — ведь я нарочно приехала из Тулы, чтобы его повидать». — «Что же, — сказал я ей в ответ. — Вы все продолжаете беспокоиться о сыне?» Она в ужасе отскочила от меня. Видно, ей пришло в голову, что это за люди здесь, которые читают ее мысли.
Я рассмеялся и сказал: «Успокойтесь, я не прозорливец, я самый обыкновенный человек». Дама рассмеялась и сказала: «Тогда Вы, наверное, знаете профессора Н., так как только от него Вы могли узнать о моем сыне». — «Да, — ответил я, — мы знакомы, и еще нет полчаса, как он мне рассказывал о происшедшем с Вами в храме случае, так Вас поразившем». — «Представьте себе, все, что Вы слышали от него, действительно произошло, и полученное от сына письмо меня окончательно успокоило. Вы можете судить, как я хочу видеть Батюшку и принести ему свою благодарность».
Батюшка в этот день служил, вел беседу, и при ехавшая из Тулы дама взяла у Батюшки благословение, горячо благодарила его и просила у него молитв за себя и за сына.
Воспоминания Татианы[1]
Подарок батюшки
Горя, много горя и грехов много; все свернулось в клубок один, рос он с возрастом, твердел и наконец залег плотно там в глубине моей… Тяжело было мне, так было тяжело, что, бывало, не вздохну, словно что придавило, но само го чувства этого припомнить уж не могу; ушло оно, только помню, как тяжко было дышать — бывало, вздохну, и нет больше дыхания… И слышала я, что есть в Москве один батюшка: отец Алексий Мечев, что ходят к нему всякие и такие, как я, и что всем бывает облегчение великое. И пошла я к нему словно нехотя, через силу… Иду тихо, тихо, а когда подняла голову — увидела церковь, узнала ее, не зная, — старенькая, облупившаяся, грязно-розового цвета, ютилась она близ большого невзрачного здания, и было тихо за углом этой церкви близ большой и люд ной Лубянки. И вспомнила я свое детство и розовые маленькие домики, и старенькие церкви, куда водила нас мама — и… вошла в церковь.
В церкви я стояла как истукан, креститься я давно раз училась, не умела и боязливо озиралась по сторонам, чтобы люди не заметили, что я вошла сюда обманом, что я чужая здесь. Мне казалось, что здесь, в церкви, все читают на лице моем следы грехов моих, чуждаются меня. Я чувствовала себя одинокой и пристыженной, но я не выучилась еще тогда стыдиться грехов своих, а только стыдилась того, что люди, как мне казалось, знают все обо мне, что я стою в церкви как бы обнаженная, и я поспешно не уверенно крестилась и прятала лицо свое темное в толпе людей, и все тяжелей делалось мне, и каменело сердце мое. Но люди не смотрели на меня, всякому было до себя…
В церкви шла исповедь, и меня поражало то, что это были самые обыкновенные люди; простенькие, даже невыразительные, удивительно некрасивые лица, какие-то невзрачные, природой обиженные; одеты были все чисто, но очень бедно, а на лицах были следы трудов, забот и горя — самого обыкновенного житейского горя; не было восторженной экзальтированности, все было чрезвычайно просто и искренно — и это смягчило мое сердце. Я уже любила эту толпу и присоединилась к ней. Мне стало легче. Вот вышел и Батюшка с крестом; читая молитву, он запнулся, но сейчас же твердо и неторопливо поправился и осенил всех широким большим крестом. Он казался очень утомленным, исповедников было очень много, но движения его были все такие же твердые и уверенные, а лицо простое, от крытое — все так же ясно… Почти всякому подходящему к кресту он успевал прошептать слово утешения и приласкать; некоторых он поздравил с днем Ангела и давал кусочек просфоры.