Слова Батюшки смутили меня. Мне казалось, что я скрыла что-то; не вязался мой рассказ с тем, что Батюшка сказал о духовной стороне моего существа. Мне было очень больно, что Батюшка ошибся во мне и думает обо мне лучше, чем я есть на самом деле. Слова Батюшки поразили меня. Неужели Батюшка не понял моего рассказа, — думала я в смущении, и может после того, что было со мной, считать меня духовной; и я винила себя, что, может, рассказала неточно и ввела Батюшку в заблуждение, казалось, что я обманула его, и мне было стыдно. Я тогда не поняла, что Батюшка не мог не понять моего рассказа, но хотел поднять меня в моих собственных глазах, утешить, подбодрить. И о том, что было в меня заложено как возможное, он говорил как о настоящем, он давал мне вперед, поднимая меня, падающую и убитую. Я тогда подумала, помню, что Батюшка все же недостаточно зорок, и усомнилась в нем. Но в глазах его была какая-то сила, и я все больше и больше припоминала свое прошлое, ища в Батюшке защиту от самой себя. Я рассказала, что холодна с мамой, а что она очень любит меня. И рассказал мне Батюшка, как одна девушка уехала от больной матери в гости и как мать умерла в тот же день, и как дочь сходила с ума и два года ходила к Батюшке, не находя себе места. И плакала я горько, и просила Батюшку не отпускать меня от себя — так легко мне было с ним, и так страшно в рассказе передо мной прошла моя темная жизнь. И говорила я Батюшке о тоске моей и о страхе того, что покончу я с собой, как сестра моя бедная, — та, что была в монастыре, и что нет мне прощения и нет спасения. И взял тут Батюшка мою голову в руки свои и взъерошил волосы и, улыбаясь, говорил: «Ну и глупая же голова у этой Татьяны — что выдумала». И казалось мне, что солнце вошло в мою голову, что спала тяжесть с нее, и, всхлипывая еще, я понемногу затихла, все тише и тише плакала я… А когда Батюшка отнял свои руки, я уже совсем не плакала, и казалось мне, что это был сон тяжелый, о чем я рассказывала ему сейчас, а на самом деле ничего не было. И, благословив, отпустил меня Батюшка, обещая молиться за меня. И когда я ехала в поезде домой, казалось мне, что птички поют в сердце моем, и улыбалась я радостно жизни, а в руке крепко зажала две просфоры, одну маме, а другую тому человеку, который привел меня к Батюшке.
Но не выдержала я Батюшкиного подарка и не послушалась слов его, — все, легковерная, искала я счастья и запутывалась все больше и больше. Когда поехала второй раз к Батюшке и не удалось его повидать — не жалела я, боялась суда его; тогда уже понимала я, что дал он мне в долг и обязана я вернуть этот долг сторицей.
А когда я узнала, что Батюшка умер, потянуло меня поехать на похороны. Я приехала поздно вечером; перед церковью во дворе шла служба так же, как и в храме; народу было много, но не было ни драки, ни суеты. Окна церкви были ярко освещены, и казалось, что это пасхальная ночь. Когда кончился парастас и народ хлынул из церкви, я с немногими вошла в храм. Я не смела подойти к гробу и встала в стороне; народу в церкви было мало, около гроба священник читал Евангелие; духовные дочери Батюшки пели, кто из молящихся устал и сидел, а кто упорно еще молился. В церкви было тихо, не было душно; в открытые окна врывался свежий воздух и мешался с увядающей листвой гирлянд; вдоль каменных плит никли полевые цветы, плетенные в гирлянды, и было что-то от Пасхи и что-то от Троицы в эту торжественную ночь. Я не могла уйти из церкви — покойно было здесь; то молясь, то вспоминая Батюшку, то засыпая на ступеньках храма, провела я ночь. Утром нас попросили уйти из храма, чтобы убрать его, а когда я вторично вошла в церковь, там уже было много на роду; я побоялась задохнуться и невольно стала пробираться к дверям, но мне не позволили стоять в дверях, и уже я стала выходить, думая, что, верно, недостойна присутствовать при отпевании; вдруг кто-то окликнул меня и какой-то незнакомый мне человек провел меня сквозь густую толпу и поставил у самого гроба. Мне хотелось провалиться сквозь землю — такой униженной чувствовала я себя среди монахинь близ Батюшки. Я ясно чувствовала, что Батюшка вновь дарит мне вперед, и густая краска стыда залила мне щеки; все, все вспомнила я с безумной подробностью и знала твердо, что Батюшка сам по ставил меня около себя и связал меня насильно, вопреки моей слабой воле, с собой уже навсегда. Прощальное слово Батюшки было обращено к каждому из нас: оно говорило о том, что каждому из нас он дал, и связало навеки нас всех, молящихся, воедино. Тихо прощались мы с Батюшкой, выходя стройными рядами из церкви, а толпа плотной стеной стояла у входа в церковь, ожидая выноса тела.
Такая же толпа, не редея, провожала гроб до самого Лазаревского кладбища. Патриарх вышел встречать Батюшку отца Алексия, и гроб спусти ли в землю. Отец Сергий хотел ска зать пос леднее слово над могилой, но власть заволновалась, видя такое сильное стечение народа на кладбище, и просила расходиться. Толпа в глубоком молчании стала медленно расходиться.