Низенький, морщинистый, со всклокоченной бородой священник и старый дьякон совершали службу. На священнике была полинявшая фиолетовая камилавка, служил он поспешно и, казалось, небрежно, поминутно выходил из алтаря, исповедовал на клиросе, иногда разговаривал, смеялся, искал кого-то глазами, сам выносил и подавал просфоры.
Все это, а в особенности исповедь во время совершения литургии, на меня подействовало весьма неприятно. И то, что женщина читала Апостол, и то, что слишком много было причастников, и неурочное водосвятие после литургии — все это не вязалось с моими убеждениями о необходимости однообразия церковного чина.
Как помню, эти «маросейские порядки» смущали непонимающих, да и мне понадобилось много времени, чтобы привыкнуть к ним, а затем и понять их, как должно.
Ушел я из церкви в великом томлении духа. И когда потом узнал, что этот низенький, старенький священник есть тот самый о. Алексий, к которому ходят на совет, то это заставило меня еще больше задуматься над вопросом: как же это такой уважаемый и известный пастырь может допускать в своем приходе отступления от Устава…
Однако все же я иногда захаживал на Маросейку, а потом стал ходить очень часто потому, что особенно нравились мне вечерние проповеди, вернее, разговоры душеспасительные с народом, которые Батюшка одно время довольно часто вел в будние дни. В этих проповедях я старался вникнуть в личность о. Алексия, понять, что он есть за человек, и чем больше я думал об этом, тем больше меня тянуло к этому доброму, улыбающемуся старичку, который в простых словах беседы сумеет так нежно и бережно затронуть твою душу, что невольно хочется плакать и смеяться. Кажется, никогда не вышел бы из этой маленькой церковки, никуда не ушел бы от маленькой фигурки Батюшки на амвоне, со свечкой в руке читающего и объясняющего слова святых подвижников или жития их.
Батюшка любил жития святых. Он сам много перечитал их, и в каждом умел он найти назидание для пришедшего к нему человека. И проповеди эти вечерние состояли большей частью из объяснений житий.
Скоро я как-то невольно зачастил на Маросейку, привык к богослужению, и «неуставность его» меня не смущала больше. Наоборот, нигде я не мог молиться так горячо, как на Маросейке. Здесь чувствуется какая-то намоленность, какая-то заражающая молитвенная атмосфера, какой не находишь в других церквах…
Этот всеобъемлющий дух молитвы не только меня, верующего, но и неверующих заставлял молиться здесь. Помню, как на моих глазах совершилось одно превращение. Ходил на Маросейку какой-то мужчина, по всей видимости, неверующий, потому что, сколько раз я за ним ни наблюдал, он никогда не крестился, не кланялся и несколько насмешливо поглядывал на священнослужителей.
Так продолжалось несколько месяцев. Затем, приходя в храм, я застаю его молящимся на ко ленях и истово крестящимся. Это меня удивило и обрадовало. А когда я заметил, что он подходит к Евангелию, принимает благословение и целует руку священника, я окончательно убедился, что он добрый православный. Да и лицо у него стало какое-то другое: радостное и умиротворенное.
Таких примеров сотни. Придет человек по-любопытствовать, иногда даже покритиковать, посмеяться, а смотришь, через месяц-другой стоит у амвона и двигается к причастию.
Кто же виновник таких чудесных превращений? Батюшка. Это он создал на Маросейке дух любви, молитвы и отрешения от суетного мира, который жив и теперь, после его смерти, и будет жив до тех пор, пока пасут маросейское стадо преемники, духовные наместники великого пастыря.
Только тогда, когда я был уже знаком с Батюшкой лично и когда удостоился служить вместе с ним алтарю Христову, я вспомнил это мое первое впечатление, смущение и затем первое озарение духом Батюшки и понял, насколько глубоко я заблуждался тогда…
Придешь, бывало, к нему и спросишь о каком-нибудь сложном догматическом положении. А он ответит с улыбкой: «Да что ты меня спрашиваешь, я неграмотный». А если уж очень увлечешься толкованиями и размышлениями, он возьмет меня за плечо, ласково посмотрит, иногда поцелует и скажет: «Ишь ты какой. Ты все умом хочешь жить, а ты вот живи, как я, — сердцем». Этой-то жизнью сердцем и объяснялись те многие «неуставности» в церковной службе, которые допускал Батюшка. В то время как разум говорил, что нужно считаться с предписаниями Устава, не исповедовать во время литургии, не вынимать просфор после «Херувимской», не причащать опоздавших после литургии в северных дверях и т. д., и т. д., сердце Батюшки, горячее и любвеобильное, заставляло его не слушаться разума.