И ушел с платком, развевающимся на ветру, напомнив мне о слухе, что следующим летом в Голуэй приедет Боб Дилан. Вот за его концерт я бы отвалил немалые деньги. Он мне нравится, потому что старше меня. Пока Боб обгоняет по возрасту, мне еще рановато на погост. Служба закончилась, наружу побежал ручеек, в основном — старики не в самом приподнятом расположении духа. Видать, Малачи — не самый харизматичный проповедник. Прошло десять минут, и я уже начал переживать, что мороженое растает. Малачи появился в туче дыма и ворчания, прошел мимо и, когда я не последовал за ним, развернулся и гаркнул:
— Идешь или нет?
— А мы больше не здороваемся, не прикидываемся приличными людьми?
Он выкинул сигарету и тут же закурил новую, сказал:
— Мне сегодня не до приличий.
— Ну вы подумайте.
Я пошел рядом, и мы направились к Колледж-роуд. Он бросил взгляд на пакет из «Рош», сказал:
— Надеюсь, там не алкоголь.
— Там мороженое — и это не твое дело.
Он уставился на меня:
— Пол-одиннадцатого, кто ест в такой час?
Хотелось отодрать его за уши. Сказал:
— Я слышал, она любит полакомиться.
Он не ответил. Мы остановились у дома на полпути по холму, и он спросил:
— Может, бросишь уже это дело?
Я ответил правду. Как говорил Шон Коннери, дальше — уже их проблемы.
— Не могу.
Он вставил ключ в дверь, сказал:
— Что ж, я буду присутствовать… во время… допроса. Помни, ей уже за семьдесят.
Я схватил его за руку, не стал разбавлять гнев в голосе:
— А ты помни, что священнику отрубили голову, а она о нем все знала. И нет, присутствовать ты не будешь. Опять тебе газетчиками пригрозить?
Мы вошли в маленькую комнату с большим изображением Пресвятого Сердца на стене. На деревянном полу — ни пятнышка, аж сияет. Он крикнул:
— Сестра, мы пришли!
Предупредил меня:
— Помни о манерах.
Я услышал тихие шаги — и вошла монашка. Настолько монашковая, что прям карикатура. В тяжелой рясе, с большим серебряным распятьем, фигура на кресте — в лютых мучениях. Ряса спадала до самых туфель — крошечных, черных и кожаных, почти как у танцоров риверданса. Лицо — без морщин, прекрасная кожа и беспокойные голубые глаза. Слегка сутулая, с крошечной улыбкой, в которой явно ощущался страх.
— Доброе утро, сестра, — сказал Малачи. — Это Джек Тейлор, он займет пару минут вашего времени.
Меня поразил его голос: не просящий, а добрый, словно он разговаривает с отсталым стеснительным ребенком. Она посмотрела на нас, потом спросила:
— Не желаете чаю? У меня стоит чайник и есть содовый хлеб, с пылу с жару.
Чтобы позлить Малачи, чуть не попросил большой «Джеймисон», но он сказал:
— Я буду в другой комнате. Позовите, сестра, когда закончите.
Как только она поняла, что останется наедине со мной, на ее лице вспыхнула тревога. Он пронзил меня взглядом, пригладил ее по руке и ушел. Я выждал еще секунду, потом предложил ей промокший пакет, сказал:
— Мне сказали, вы такое любите.
Она взяла пакет, не заглянула:
— Не стоило волноваться, но благослови вас боже. Присаживайтесь, пожалуйста.
Я присел. Она осталась на ногах, готовая бежать.
— Вы знали отца Джойса? Хорошо знали? — спросил я.
К чему ходить вокруг да около: времени в обрез, Малачи мог в любой момент передумать. Она поморщилась, подтвердила. Прятала от меня глаза, чем очень раздражала, так что я решил быстро поставить ее на место, прошелестел:
— И вы знали, что он делает с мальчиками, служками?
Монашки врут? Почему бы и нет, но вот возможность им наверняка представляется не часто. Она глубоко вздохнула, кивнула. Я ожидал оправданий. Очевидно, она тоже следовала правилу Шону Коннери. Я подбавил в голос стали:
— И ничего не сделали. Позволяли ему ломать жизнь молодым людям и — что, просто смотрели?
Грубее, чем хотелось. Ее чуть не перекосило, я увидел слезы в уголках глаз, но на мне это не сработает. Я добавил:
— По кому плачете, по себе или по отбросу, который звал себя священником?
Теперь она взглянула на меня с намеком на гнев в голубых глазах, сказала:
— Тогда все было иначе, поймите…
Я отрезал:
— Ну-ка, сестра, не надо мне говорить, что делать. Поздно вы опомнились поучать.
Она отпрянула, словно от моей злости нужно было отодвинуться физически. Знает Бог, я слишком часто подчинялся гневу, и последствия были жестокими. Горящий гнев вел меня почти всю жизнь, но раскаленная добела враждебность к этой старухе показалась чем-то новеньким, и ее обуздать не получалось. Хотелось пробить ее духовную броню, заставить признаться в своем соучастии.
Я нарочно понизил голос, чтобы не ворвался Малачи. Я еще не закончил с божьим одуванчиком, ни в коем случае. Чуть не сплюнул ей:
— Когда полиция расследовала убийство, не почувствовали желания к ним обратиться?
Она перекрестилась, словно это ее защитит, пробормотала на ирландском: «Mathair an Iosa…» Мать Иисуса. Ответила:
— Я была не вправе.
Я во всей красе показал ей отвращение на лице, спросил:
— А когда мальчики, уже взрослые, пожаловались на священника, когда заявили о растлении, тогда вы не подумали заговорить — или тоже были
Она мучилась. Мне было все равно, я продолжал: