Несколько раз падал Хряков в снег под хлесткими ударами, а когда вставал, то новый увесистый удар в скулу или в ухо валил его с ног. Бил отец, осыпая вора соленым матом, с приговорами-угрозами. Остановился лишь тогда, когда Хряков, уткнувшись в снег лицом и обхватив голову руками, больше уже не решался встать.
Отец склонился над вором и проговорил:
— Запомни на всю жизнь, падла, если еще хоть раз перешагнешь канаву моего огорода или войдешь ко мне во двор — убью!.. Задушу!.. Застрелю!..
Рана у Верного была не опасной, нож вошел не глубоко, только разрезал кожу. Через две недели он перестал хромать.
После этой схватки с Хряковым прошло почти два года. Завидев отца, идущего навстречу по улице, или столкнувшись с ним на базаре, Хряков находил причину свернуть в сторону или юркнуть к кому-нибудь из соседей.
И вот, как нарочно, именно Хрякова сержант пригласил в понятые при обыске. В первую минуту трудно было понять выражение лица Хрякова: на нем отразилось не то торжество отмщения, не то страх перед расплатой за ту ночь, когда он, воруя сено, полоснул ножом собаку. Но это замешательство продолжалось не больше минуты, до того момента, как лейтенант сообщил, что на отца выписан ордер на обыск и на арест.
Вторым понятым была бабка Регуляриха, которая первая попалась на глаза сержанту, когда он пошел к соседям. В течение всего обыска, длившегося не более десяти минут, до нее так и не дошло, зачем ее позвали к соседу. Разговор, который шел между хозяином дома и лейтенантом, она, как ни напрягалась, не сводя глаз с губ говорящих, не понимала. Интерес к происходящему у нее появился лишь тогда, когда откинули тяжелую крышку сундука, запертого на амбарный замок, и стали выкладывать на стол его содержимое. Тут бабка, забыв про милиционеров, затаив дыхание, не спускала глаз с добра, извлеченного из сундука. Только ее одну не удивило, что ключ от висячего замка хранился не где-нибудь, а висел на груди бабушки Насти, рядом с нательным крестом. И когда та, расстегивала медную цепочку, на которой висел ключ, Регуляриха стала невольно лихорадочно ладонью высохшей руки нащупывать на своей груди ключ, тоже висевший на засаленном шнурке рядом с крестом. Движение ее руки заметил лейтенант. Даже попытался шутить:
— Не бойся, бабка, цел твой ключ.
Удивила милиционеров буханка ржаного хлеба с довеском, которая зачем-то лежала на пропахшем нафталином добре.
— А это для кого хлеб, для моли? — спросил с ухмылкой лейтенант.
Бабушка Настасья молчала. С первой же минуты прихода работников милиции ее взяла оторопь. Хоть и стара она была и неграмотна, но знала от соседей, что люди с наганами, одетые в брюки-галифе и длинные синие шинели, забирают мужиков и уводят их в тюрьму. А потом об арестованных ни слуху, ни духу, словно кто-то бросил их лютой зимой в прорубь. На вопрос милиционера ответил отец.
— У меня на иждивении восемь ртов, а хлеб, сами знаете, получаем по карточкам. Двухсот грамм на иждивенца при нашем приварке хватает только на один присест за стол. Вот мать и делит его, как просвирки.
Сержант с каким-то особым интересом вытаскивал из сундука пропахшую нафталином одежду. Два старых кашемировых платья, юбки, жилет, уже изрядно вытертая меховая шуба, подвенечное платье с множеством оборок… И все это он раскидывал на руках, тряс и клал на стол.
То, что лежало на дне сундука, заставило лейтенанта встрепенуться. Из бархатной тряпицы, свернутой в узелок и затянутой резинкой, сержант извлек два Георгиевских креста. Оба милиционера впервые видели эти знаки солдатской доблести русской армии.
— А это что за штукенции? Значки? — лейтенант подбросил на ладони кресты, — тяжелые черти, не то что наши ГТО или «Ворошиловский стрелок». Грамм сто, пожалуй, потянут и, по всему видать, серебряные.
— Это не штукенции, — глухо ответил отец.
— А что же? — покосился на него лейтенант.
— Георгиевские медали.
— Царские награды? — почти выдохнул лейтенант.
— Да, царские… — сдержанно ответил отец.
— Чьи награды?
— Тестя моего.
— Жив?
— Умер, — ответил отец.
— За что награжден?
— Значит, было за что, — ответил отец. — В Порт-Артуре воевал.
Взгляд лейтенанта метнулся в сторону сержанта.
— Изъять!.. В акте запиши: два царских креста принадлежали покойному тестю, Вердину Сергею Николаевичу. Получил за Русско-японскую войну.
— У них вся порода такая, — глядя то на лейтенанта, то на моего отца, поддакнул Хряков. — У тестя царские награды, сам в тридцать первом году был раскулачен, сослали бы на Соловки, да ловко улизнул.
— Откуда ты знаешь, что улизнул? — спросил лейтенант.
— Да в те годы всех на Соловки ссылали, кого раскулачивали.
— Ниоткуда я не бегал… На Соловки меня не ссылали и раскулачили не меня, а моего отчима, я был у него приемышем с двух лет, — покашливая в согнутую ладонь, поверженно проговорил отец. — А вот ты… Все село знает, что ворюга из ворюг. Жалко, что я тогда, у стожка, не потратил на тебя патрон.
— Вот, видите, какой он, товарищ лейтенант, — вскипел Хряков, — это они, кулачье, ухлопали Павлика Морозова.