— Завтра не приезжайте. Я плохо себя чувствую и на работу не пойду.
— Завтра суббота, Михаил Игнатьевич. Вам и не надо идти на работу.
В этот момент вывернулся из-за угла забора Георгий Назаренко.
— Костя, постой!
Очкин остановился, подождал. Георгий был навеселе, угодливо изогнулся, по-военному приставил ладонь к виску.
— Пардон, обознался.
— Проходите,— открыл калитку Очкин.— Костя сейчас придёт.
Казалось, Очкин обрадовался случаю раскупорить бутылочку и продолжить винопитие. Он провел гостя на кухню, пригласил к столу. Из шкафа выставил коньяк, рюмки...
А через час явился Грачёв.
Все двери были раскрыты; Костя миновал коридор и перед чуть приоткрытой дверью кухни остановился. За столом мирно сидели Очкин и Георгий. Говорили о нём, Грачёве:
— Костя — хор-роший пар-рень. У нас его «Чемпионом» зовут. «Чемпион!» — кричит братва, и Костя идёт. Вынимает деньги,— на, пей, ребята. Чемпион! — одно слово. Не знаю, откуда взялось, а так зовут. Я не бил рекордов, но я — начальник цеха! Слышишь? Седой, ты меня слышишь? Я был начальником цеха. Без трёпа. Правду говорю. Ну, хочешь — документ достану.
Очкин выставил руку, словно защищаясь от удара. Глухо бубнил:
— Не надо документа — чёрта мне в нём, я — директор, и то молчу, а он — начальник цеха. Все вы чемпионы да начальники — пьянь шелудивая.
И ещё тише:
— Какого чёрта сижу с ним... тары-бары...— руками углы стола обхватил. И вдруг как гаркнет:
— К чёрту пошёл! Слышишь, алкаш вяленый! А ну...— расселся тут. Начальник!
Схватил его за ворот пиджака, поволок в коридор, потом за калитку и толкнул на обочину дороги. Из раскрытого окна кухни Костя наблюдал, как Георгий ворочался с минуту, затем поднялся и, не оглядываясь, побрёл неверным, заплетающимся шагом.
Очкин долго и старательно закрывал на внутренний замок калитку. А вернувшись, не удивился Косте, положил ему руки на плечи, сказал:
— У меня несчастье, друг. Ба-альшое горе! Ушла Ирина. Совсем ушла. Ты ведь знаешь, как она уходит.
Грачёв не придал значения пьяной болтовне, отвёл Очкина в кабинет. И там уложил в постель.
Очкин хотя и был изрядно пьян, но сон к нему не приходил. У него очень болело сердце. Никогда до сих пор у Очкина так сильно не болело сердце.
Утром следующего дня он проснулся от громкого разговора, доносившегося с первого этажа. Незнакомый голос настойчиво требовал хозяина.
— Вы только покажите мне дверь его кабинета!
— Михаил Игнатьевич отдыхает, придите в другой раз.
Это был голос Грачёва; Очкин узнал его, и странное дело, дотоле неприятный, приводивший его в раздражение голос боксёра на этот раз не казался Очкину ни неприятным, ни даже чужим. Грачёв оберегал покой хозяина, и, может быть, оттого, а может быть, от сознания общей судьбы, но что-то родное, близкое слышалось в голосе Грачёва.
— Костя! Кто там пришёл? Пусть войдёт.
Впервые Грачёва назвал по имени; раньше никак не на- зывал.
На пороге показался Шурыгин.
— Здравия желаю, Михаил Игнатьевич!
— А-а, Шурыгин,— буркнул Очкин, выказывая явное неудовольствие. «Хлопотать за кого-нибудь пришёл»,— в сердцах подумал Очкин и заранее решил отказать.
— Вы как руководитель большого государственного масштаба,— начал издалека Шурыгин,— не можете не знать о новых веяниях по борьбе с коррупцией. Нынче дай только повод — из мухи слона сделают.
— Да, знаю,— прервал Очкин, выказывая нетерпение.— Но о чём это вы?
— Какой-то мерзавец кляузу на вас написал.
Эти последние слова точно огнём опалили Очкина; притихшая за ночь боль острой режущей ломотой разлилась по всей левой стороне груди и в районе живота.
— О чём вы? Говорите конкретнее.
— Брусочки, будь они неладны. На обычном-то складе их не купишь.
— Куда направлена кляуза?
— Районному прокурору. Я хотел вам предложить уладить дельце.
— Не надо ничего улаживать. Спасибо, Шурыгин. Это не страшно. Тут нет никакого нарушения. Бруски из брака. Оплачены. А теперь — идите. Мне нездоровится.
Одутловатое, сонно-вялое лицо Очкина вдруг покрылось бледностью, в глазах отразилось предчувствие неотвратимой грозной беды. Он с трудом поднялся с дивана, перешёл к письменному столу, сел в кресло. Глуховато, сникшим от волнения голосом проговорил:
— Идите. Пожалуйста.
Шурыгин вышел, а Очкин сидел ни жив ни мертв; он не смотрел вослед роковому посетителю, но шаги бывшего строителя, спускавшегося по лестнице, дополнительной болью отдавались в сердце. Лихорадочно работал мозг. Одна картина мрачнее другой рисовались в воображении. Четыре кубометра калиброванных брусков. Мелочь, конечно,— к тому же оплачены, и квитанции есть, но бруски взяты со строительства детского сада, а там сейчас затор, все планы срываются. Попади он на зуб демагогам, да журналисты прознают...
Воображение нагнетало страхи, ему представлялись комиссии, фельетоны. Лица знакомых и незнакомых людей. На каждом — недоумение, немой вопрос: «Очкин? Ты ли это? Да как же?..»
Потеря доброго имени были для него страшнее смерти.