Летом 1916 года Лена бросится с пятого этажа (из двадцатой квартиры дома номер восемь по Конной улице) в каменную прорубь двора, прямо в объятья Любы Гаркави.
Я долго провожал ее взглядом — пока она не сделалась совсем крошечной и не скрылась за деревьями («пошла переодеться»). Так по завершении электронной игры фигурки на экране движутся уже без твоего участия. Но прежде, в последнюю секунду (действия жетона? чар?), я успел сказать ей «прощайте» и услышать в ответ:
— Прощаю.
Осталось тайною, что же было у ней с мочками. Это могло быть стигматизацией — время от времени появляться, как ранки на ладонях или след от тернового венца. «Милые родители, и все-таки я любила вас», — говорилось в записке, придавленной кувшином с молоком.
Почему бабушка Маня этого не рассказывала? Мне не виделась бы чахотка, клодтовская «Последняя весна» и т. п. Она этого не рассказывала, вероятно, из педагогических соображений. Тщетные предосторожности, если таким образом пытаться подавить во мне некрофила — не пустить туда,
Где прекрасные трубы трубят
Того Кафки, которого адыгейцы в рот не желали брать, в моих краях, наоборот, было днем с огнем не найти. Сие означало, что я из некоего снобизма, не позволявшего шагать в колонне, куда б она ни направлялась, возьму пример с адыгейцев: Кафку открою для себя полугодием позже. Пока же буду внимать его соотечественнику, соплеменнику и современнику Г. Малеру — внимать чудесному рогу мальчика, песням об умерших детях. Смерть, китч и экспрессионизм гуляли по Австрии, наведываясь к Соседке, с некоторых пор разучившейся говорить по-французски и предпочитавшей ставший ей родным «д
Береженого Бог бережет лишь в том смысле, что, даже когда нет никаких способов уберечься от опасности (а в действительности только так оно и бывает, беда в миллиард раз изобретательней нас), надо все равно как бы «принять меры», подыграть Богу. Но при этом сознавая, что никакой «техникой безопасности» себя не обезопасишь, человечество разработало двойную бухгалтерию: перед Богом оно блещет доспехами интеллектуальной бдительности, поистине сыны света; для подземелья же, кишмя кишащего чудовищами, иная тактика: круговая оборона отплевывания, все, без различий лычек и звездочек, одинаково сидят и отплевываются.
Это пишется кроме шуток. Как вину — опьянять, так нам присуще заговаривать судьбу. Но ни-ни, преступнейшая глупость — ее испытывать. А как раз-то в Австрии и жили ее испытатели. Хотя бы сравнить, как кончают с собой они — и французы: последние — вполне по-японски, alla breve, первые же возвышенно, в четырехдольном размере, поглощенные собой — будто и не собирались с собою расставаться. (Другими словами, то, что немецко-славянскими революционерами распевалось «на четыре», величественно, у коммунаров скачет в коротких штанишках.) Немудрено. Где нет ветра и волн, дух носится внутри и только внутри: по сосудам, артериям. К смерти, помечая ею собственную судьбу, в Вене апеллировали четыре раза в день. Что это уже пошло, банально — не чувствовали. Вообще не чувствовали пошлость.
Вот оно, определение китча, в другом ключе ведь его никогда не определишь: китч — это недостаток почтения по форме, по наружному признаку. И (ибо) только то, что внутри, в артериях бьется — почитается съедобным и могущим быть пищей духа. Игры со смертью, песни о детских смертях, и год не прошел как аукнувшихся, накликавших пополнение себе in diesem Wetter, in diesem Braus, высокий сифилис духа — вот что, по венскому счету, стоило обедни, а — не Париж.
Итак, назад в будущее — back to the future. Вернулись к началу. Ста страниц как не бывало. И последних ста лет тоже. Очередь сто третьего подходит, Леночка лежит и тихо стонет — представим себе ее убегающую, все быстрей, летящую… падающую… вдоль цепочки своих предков. Туда ее, в Моав. Рыженькая — что говорит о глубине колодца. А впрочем, мне неважно, пускай произошла от пня и русалки. Мне важны