Читаем Суббота навсегда полностью

И потому Маня Шистер, что сфотографирована с Леной — не считая еще кого-то, отрезанного ножницами — и бабушка Маня, что фотографировалась со мной — разные существа, первое второму ни в коем разе никаких полномочий на представительство не давало. Даже речь Ленина, которую я сейчас слышал, хоть и совпадала внешне, за вычетом какой-то чепухи, с нашей, «савейской», по сути своей не являлась таковою — питалась ведь соками иной жизни.

Продолжай, Лена.

— Однажды мы с Варей были на матинэ в Василеостровском театре. Театр — вообще моя страсть. Зрительный зал — войско. Кавалерия — ложи, пехота — партер. И все врезаются глазами в сцену. Это сражение я обожала. Давали «Аистенка» — о подвиге маленького разведчика-бура, схваченного английскими солдатами. Я смотрела, затаив дыхание, всем сердцем ненавидя англичан и болея за героя, в мечтах уже видя себя его подругою. Варя, напротив, иронизировала. И вот, когда мы с ним, с мальчиком буром, идем на расстрел, без надежды на спасение, поддерживая друг друга одною лишь силою нашей любви, из-за кулисы появляется огромная крокодилья пасть, и в ней, разверзшейся под прямым углом, исчезает британский офицер, как есть, в пробковом шлеме, в сапогах, со стеком. Все так натурально, что, прежде чем челюстям сомкнуться, виден был бледно-алый зев, в недрах которого беспомощно барахтается человеческая фигура.

Тут вдруг Варя засмеялась: «На перину прыгнул…» Да кабы в сей момент ее самое можно было кинуть на съедение крокодилам, я бы не задумываясь это сделала.

Это воспоминание, кажется, отмечает начало той глубокой трещины, которая пролегла между мной и Варенькой впоследствии. Ее умненький практицизм душил меня, он был мне тем более несносен, что мама по своим европейским воззрениям почти всегда держала Варину сторону, ставя ее мне в пример: смотри, какая Варюша умная, смотри, как организованна, смотри, как все на нее нахвалиться не могут. И то же постоянно внушалось папе, а папочка, наивная душа, верил, что его старшая дочь — какой-то уникум. Постепенно Варенька возымела влияние на него — колоссальное. В этом мама ей сыграла на руку. Причем обе не считались с папиным характером, с тем, что папу не останови, он будет работать до полного истощения физических и душевных сил. Бывало, постучишься к нему, а он сидит за тетрадками. «Ну, что тебе, Рыжик?» — «Можно постоять посмотреть?» — «Ну, стой». Стою. «Папочка, может быть, ты отдохнешь?» — «На том свете отдохну». Вскипятишь ему молока и несешь — с бутербродами. Он пьет страшно горячее, в пальцах стакан не удержать.

Неналаженность папиного быта, и где — в собственном доме, меня ужасно угнетала. Это не в укор маме, она на свой лад его ценила и любила, но абсолютно не понимала. Когда же в доме появились другие заботы и интересы, поглотившие с головой их обеих, и маму, и Варю, то на отца вовсе махнули рукою — притом, что готовы были увлечь его в омут этих забот. С некоторых пор его неприхотливость, его нетребовательность — для себя никогда ничего не попросит, никогда ни на что не пожалуется — она буквально подвергалась с их стороны испытанию. Как хотелось мне стать папе опорой, взять его за руку, сказать: я-то здесь, я-то всегда с тобою.

Еще в бытность свою «семашкой» я сошлась, хоть отец и не был в восторге от этого, с дочерью присяжного стряпчего Шистера — Маней, и через нее оказалась в дружбе со многими девочками из Прудковской гимназии, в том числе и с молодой пианисткой Ястребицкой. Они с матерью жили в большой бедности, но ее фортепианные успехи сулили ей лучшую долю в будущем. Заявка на мастерство была столь серьезной, что Ястребицкая уже в мечтах видела себя концертной пианисткой — нам, Мане и мне, это все поверялось. Упражнялась она по многу часов в день, из окон ее, когда ни подойдешь, всегда раздавался Ганон.

Собою Атя чудо как была хороша: синеглазая, с огромными ресницами, черными кудрями, прелестным точеным личиком. Когда мы появлялись втроем, Маня, Атя и я, нас иначе как «три грации» никто не называл. Это пошло с легкой руки фотографа в Павловске: мы надумали сниматься, и он по ходу съемки к нам так обращался. Маня рассказала это своим родителям, те еще кому-то, и повелось: «три грации», «три грации». Но, по справедливости, золотое яблоко все же заслуживала Атя.

И вдруг — катастрофа. Маня прибегает к нам, на ней лица нет:

— Представляешь… Атю видели… у «Донона»… в кабинете с одним купцом!

У меня сердце упало. Если станет известно, это конец.

— Откуда ты знаешь?

— Папа сказал.

— Какой ужас… И что же теперь будет?

— Папа говорит, что она должна уйти из гимназии. (Атя училась на прусский кошт.) Уже оповещены все родители — чтоб никому из нас больше с нею не встречаться.

— А что она?

— Не знаю.

— Сходим к ней?

— Ты с ума сошла. Мы должны ее бойкотировать. Иначе…

— Какая чепуха. Это вы, гимназистки, должны. Мы, «семашки», никого не боимся. Нужно найти этого подлеца, и пусть он загладит то, что совершил.

— Глупая, если б он каждый раз заглаживал, у него бы было больше жен, чем у царя Соломона, — и мы поневоле прыснули.

Перейти на страницу:

Похожие книги