Покаянные оргии с бобовым королем на спице происходили в Толедо с гигиенической регулярностью. Разве что толпа не скандировала в экстазе вслед за греками: «Ца-ци-ки! Ца-ци-ки!», а вместо этого визжала: «Господи, помилуй, жжет! Господи, помилуй, жжет!» Люди раздирали в клочья одежду и нещадно лупили себя по темени (так называемая «порхающая кисть»). Покаянных речей самих ведьм никто даже не слушал. Да и кого интересовала эта прелюдия к шахсей-вахсей, главное — поскорей заторчать. Возглас (обращенный к ведьме) «гони подробности!» был бы в ту эпоху чересчур интеллектуален для широких народных масс, и
Ударившись о железные ворота Инквизиции, толпа отпрянула, словно толпа туземцев — после ружейного залпа. Только двое поверженных оставались лежать на опустевшей площади (прочих же, удовлетворенных душою и телесно, как корова языком слизнула). Полузадохшиеся, полуистерзанные, подползли еретики к едва приметной дверце в воротах, прозванной в народе «печною», однако отличавшейся от печной тем, что запор у ней имелся не снаружи, а снутри. Это было зрелище! Пара гадов во прахе… ползучих… (Глубокий выдох.) Не переставая сипеть своими сорванными обезвоженными голосами «Господи, помилуй, жжет…», гады взывали о капле влаги к тем добрым самаритянам, которые, по выражению Иодокуса Дамгудера, «знали лишь от каленого отдирать паленое». Наконец дверца священной топки приоткрылась, и из кромешной тьмы донесся голос преподобного истопника:
— Чего вам, мерзкие, чего вам, скорпионы?
— Отче святый… — только и мог проговорить Эдмондо.
А хуанитка сказала:
— Грешница, ведьма я проклятая, а это братец мой в Сатане. Спастись хотим, хотим заступничества-а-а-а… у-у-у… — завыл вдруг из нее бес басом; исторгался же чужеродный звук из зоба, которого не было раньше. Там засел бес.
— Отче святый, спаси и помоги… — Эдмондо уже был на грани обморока.
— Хорошо, вот вам рука спасения. Исполнись же надежды всяк, входящий сюда.
Наружу просунулась огромная деревянная рука с алым стигматом, насаженная на длинную палку, чем напоминала помело. Но едва успели грешники ухватиться за нее, как с севера под звуки сакабучи площадь стремительно пересекла карета. И в следующий миг взмахом хустисии, подобным сверканию молнии, дон Педро разбил рукопожатие. Так, по крайней мере, это выглядело: будто грешники с инквизиторами на что-то спорили, а альгуасила призвали в свидетели.
Не теряя времени, которое было поистине драгоценно, альгуасил зачем-то осмотрел хуаниткину грудь, схватил ее руку, короткопалую, с обкусанными, как у Броверман, ногтями (дона Педро интересовала только левая ее рука). Потом чуть слышно прошептал, обращаясь сам к себе: «Молчи, скрывайся и таи». Спешить уже было некуда: все, что хотел, он увидел.
— Газон подстрижете, отцы мои, а о маникюре и без вас позаботились, — невозмутимо бросил он наверное дюжине капюшонов, высыпавших из ворот на площадь.
Святые отцы пребывали в возбуждении неописуемом. Что за дерзкий поступок! Невозможно и помыслить — то, что позволил себе первый крючок Толедо. Недаром говорят, что он еретик и распутыванию дел обязан неведомо каким чародействам. Но дать по руке Святой Инквизиции… то есть по руке, олицетворяющей ее бесконечное милосердие!.. Шлепнуть по ней, как по детской ручонке, украдкой тянущейся к банке со сластями!.. Сие есть великая хула на Господа, за которую мирская власть еще поплатится. Церковь этого не допустит…
Похоже, так оно и было. В сопровождении копейщиков с фиолетовыми плюмажами показался сам монсеньор Пираниа.
— Сын мой, — и было видно, чего стоило ему сдерживать свой родительский гнев. — Я краснею за вас перед святым Мартином-Добродеем. (Он действительно сделался весь красный — от ярости.) Вы восстали против основной заповеди христианина, помешали церкви оказать милосердие тем, кто о нем молит, — его преосвященство покосился на валявшуюся тут же деревянную длань, ее вид наводил на мысль об огромном языческом истукане, ударом молнии разбитом на куски.
Хустисия коленопреклоненно облобызал епископский перстень на указательном пальце — верховный инквизитор Толедо был епископом Озмским, известным не только своей ревностью о Господе, когда дело касалось еретиков, но и своей ревностью о бенефициях, когда дело касалось бенефициантов из числа их нищенствующих преподобий. Последним монсеньор Пираниа выхлопотал право получать по две бенефиции в одни руки. Этой привилегией до сих пор пользовались лишь поляки, которым, если говорить честно, действительно полагалось — «за вредность» (суровый климат, неприятная геополитическая ситуация и т. п.). Но поскольку попущением Божьим ни одно доброе дело не остается безнаказанным — а то бы чего они стоили! — епископ Озмский сильно этим себе напортил. Великий Инквизитор этой заслуги перед орденом ему не простил, не простил и симпатий, какими его преосвященство пользовался у простых монахов.