— Вам — ни бланки. Ведь, как я понимаю, ваша милость и так порядком поиздержались. — Эдмондо засопел — тем ровным сопением, которое красноречивей любых слов. — За все, — продолжал импресарио Бараббас, — буду платить я. Я импресарио, я плачу музыкантам. А вы мне за это, сеньор кабальеро, подарите что-нибудь на память, что-нибудь достойное вашей высокородной милости, скажем, красивое кружево, брошь. Да мало ли что. Это может быть хорошенький воротничок-с… — импресарио помолчал, подождал. Но молчал и Эдмондо. И тогда импресарио продолжил: — У вас Констанция… Это, конечно, усложняет… Констанция любит, когда всего по двое… неразлучные парочки. Она ведь гений верности. Парочка воротников — и мы были бы с вашей милостью в расчете. Бьюсь об заклад, эти брыжи не белее той шейки, которую вы можете обрести взамен их.
— У меня есть еще один, — хрипло сказал Эдмондо, как никогда походивший в этот момент на мавра: ноздри раздувались, глаза заволокло мечтою. — У меня есть один… зеркального плоения… отличный… А вы уверены, что угодите святой Констанции, и она распорядится насчет меня?
Импресарио не ответил, лишь взор его говорил: ну, обижаешь.
К вечеру Эдмондо снова был у Таможенных ворот, гордо выступая во главе двух оркестров, словно готовилось исполнение Восьмой Малера. Ночные процессии музыкантов не были в Толедо диковинкой. Каждый вечер люди с инструментами, украшенные лентами, что контрастировало с выражением трудового уныния на их лицах, направлялись по такому-то адресу, чтобы в честь такой-то святой исполнить небольшую музыкальную программу. Когда порой встречались две музыкантские команды, они не обменивались каким-нибудь профессиональным приветствием — чем отличались от двух пароходов на торжественной реке; ибо скорей уж были как две женщины, что исподволь бросают одна на другую косые взгляды (но если и ревнуя к успеху, заработку, платью, молодости друг дружки, то только на поверхности, в глубине же, ближе ко дну, сознавая свой общий позор).
Впрочем, и те, кто затевал такие процессии, сами кабальерос, тоже не перемигивались при встрече, взаимной отчужденностью напоминая толпу женихов при уплотненном графике брачных церемоний. Зато уж любопытные, следовавшие за музыкантами гурьбой, не чинились: орали, шутили, при этом доставалось на орехи и влюбленному, и святой, и кому только хочешь. Многие, желая потанцевать, пристраивались к тому оркестру, который, по их мнению, был лучше или направлялся в лучшее место. Так перед «Севильянцем» вскоре собралась порядочная толпа. К ней присоединились еще погонщики мулов, стоявшие частью здесь же в «Севильянце», частью в соседних гостиницах. Танцевало восемь или десять пар, в том числе несколько служанок и среди них Аргуэльо. Между зрителей можно было разглядеть немало «прикрытых» мужчин, явившихся сюда не ради танцев, а ради Констанции, но она, к их огорчению, не вышла.
Эдмондо последнее только обрадовало: он не желал, чтобы Констансика (как он уже мысленно ее называл) мозолила глаза всем и каждому — в особенности это относилось к «прикрытым» зрителям, которые встревоженно переговаривались: а что же Констанция? Что ее не видно?
Где ты, что тебя не видно,
Сфера граций недоступных,
Красота в бессмертной форме
Обнаруженная людям? —
пропел один из них, а другой вступил:
Эмпирей любви небесной,
Верным служащий приютом;
Первый двигатель, собою
Увлекающий планиды…
И затем третий:
Эта сфера — вы, Констанса,
Замкнутая волей судеб
В этом недостойном месте,
Что блаженство ваше губит.
Это пелось на мотив известного трехголосного канона Орландо Лассо («Во имя Отца и Сына и Святаго Духа»), так что слов нельзя было разобрать начиная уже со второй строфы. Тем не менее Эдмондо пришел в бешенство:
— Ну вот, тоже мне еще одно трио страстных! У меня нет денег вам платить. Так что потише, пока не кончилось это для вас солнечным ударом, даром что час ночной, — и он показал на украшение рукояти своей шпаги: лик солнца с волнистыми лучами. Ответа на столь вызывающие речи, однако, не последовало, недаром говорится: «прикрытые» — что мертвецы.
Погонщики мулов и служанки, а также все остальные засмеялись, и только Аргуэльо крикнула:
— Ничего, Гуля Красные Башмачки и не таким нос натягивала. Легче верблюду проколоть ушко, чем…
— Бляха в ухо — вот как рассчитаю тебя! — Это раздался голос хозяина, распахнувшего ставни в окне второго этажа. — Простите, ваша милость, астурийку, — и все снова засмеялись. Эдмондо, полагавшийся более на хозяина, чем на косую служанку, отвесил поклон — самодовольный и низкий — тенору. На языке официальных бумаг это называлось «препоручил ему свои уста».
Тенор запел, да как сладостно. Но при этом был сложения слишком тенорового, чтобы выступать в роли Тристана. Поначалу то была величественная сарабанда на мавританский лад, как ее танцевали еще иудеи; но неожиданно все сменилось искрометным «Все скачут на конях» («Все скачут на конях, а Сан-Мигель на одной ножке всех обскакал» — лишь с другими словами) — и пошла такая хота, только гляди, чтоб ноги не отдавили.
САРАБАНДА
Пою тебя, Констанция Святая: