Еще в бытность свою «семашкой» я сошлась, хоть отец и не был в восторге от этого, с дочерью присяжного стряпчего Шистера — Маней, и через нее оказалась в дружбе со многими девочками из Прудковской гимназии, в том числе и с молодой пианисткой Ястребицкой. Они с матерью жили в большой бедности, но ее фортепианные успехи сулили ей лучшую долю в будущем. Заявка на мастерство была столь серьезной, что Ястребицкая уже в мечтах видела себя концертной пианисткой — нам, Мане и мне, это все поверялось. Упражнялась она по многу часов в день, из окон ее, когда ни подойдешь, всегда раздавался Ганон.
Собою Атя чудо как была хороша: синеглазая, с огромными ресницами, черными кудрями, прелестным точеным личиком. Когда мы появлялись втроем, Маня, Атя и я, нас иначе как «три грации» никто не называл. Это пошло с легкой руки фотографа в Павловске: мы надумали сниматься, и он по ходу съемки к нам так обращался. Маня рассказала это своим родителям, те еще кому-то, и повелось: «три грации», «три грации». Но, по справедливости, золотое яблоко все же заслуживала Атя.
И вдруг — катастрофа. Маня прибегает к нам, на ней лица нет:
— Представляешь… Атю видели… у «Донона»… в кабинете с одним купцом!
У меня сердце упало. Если станет известно, это конец.
— Откуда ты знаешь?
— Папа сказал.
— Какой ужас… И что же теперь будет?
— Папа говорит, что она должна уйти из гимназии. (Атя училась на прусский кошт.) Уже оповещены все родители — чтоб никому из нас больше с нею не встречаться.
— А что она?
— Не знаю.
— Сходим к ней?
— Ты с ума сошла. Мы должны ее бойкотировать. Иначе…
— Какая чепуха. Это вы, гимназистки, должны. Мы, «семашки», никого не боимся. Нужно найти этого подлеца, и пусть он загладит то, что совершил.
— Глупая, если б он каждый раз заглаживал, у него бы было больше жен, чем у царя Соломона, — и мы поневоле прыснули.
Но сама история была очень грустная, а главное, лишала нас подруги.
В нашей семье мнения о случившемся разделились. Я знаю, что и в других семьях были споры. Папа, находившийся тогда под большим влиянием идей Льва Толстого, осуждал всякий разврат.
— Разврат? Это разврат со стороны того мужчины, — горячо возражала Варя. У нее были причины горячиться: в последнее время у нас все чаще и чаще можно было видеть на вешалке шинель с драгунским кантом и в углу, в передней — тяжелую шашку. — Не забывайте, что это очень бедная девушка…
— Что же, она согласилась пойти с этим типом к «Донону», спасаясь от голодной смерти?
— Ну, а как же «И Аз воздам»? — это вмешивается в разговор мама, проявлявшая в подобных вещах удивительную терпимость, я уже замечала. При этом такая тоска, такая тоска читалась в папиных глазах. Увы, он слишком много работал, слишком часто общество Fr"aulein Amelie заменяло маме общение с ним.
Геня Сердечко, засиживавшийся у нас теперь подолгу, тоже поддерживал маму с Варей, что с его стороны было недипломатично — во всех смыслах.
— Илья Петрович, и это говорите вы, человек, держащийся естественно-исторических взглядов на происхождение и развитие жизни? Природа сотворила людей такими, а не другими, идти против нее и значит как раз обнаруживать ту непомерную гордыню, от которой предостерегает нас Лев Николаевич. В этом пункте, мне кажется, яснополянский мудрец противоречит сам себе.
А я, как дурочка, молчала. Часами простаивала я перед «Христом и грешницей» в Алексадровском музее, пока лицо женщины на холсте не начинало казаться Атиным лицом. Но как, как было примирить лучезарную доброту Христа с тоскою папиных глаз?
Спустя несколько месяцев я случайно повстречала Атю на улице. Против моих ожиданий она еще больше похорошела, прямо расцвела. Меня она «не узнала».