Тоже скандал, но в своем роде, разразился у нас, у «семашек». Порядки у нас были либеральнее, чем в других учебных заведениях. Занятия начинались на сорок минут позже, не было форменного платья — это, впрочем, папа считал недостатком: отсутствие единой формы в учебном заведении, по его мнению, позволяет молодежи из богатых семей с помощью одежды демонстрировать свое превосходство над теми, кто беднее. Довод из сильных. Как контраргумент выдвигалось такое: ну и что, пусть демонстрируют, а те в ответ захотят быть первыми в ученье. Однако в том-то и заключалась главная особенность училища сестер Семашкиных, что экзаменов из класса в класс у нас не было, отметок не ставили — чтобы не ради них, а ради знания учились учащиеся. Non scholae sed vitae discimus. На все эти нововведения начальство смотрело косо, и выпускные экзамены проводились под неусыпным надзором представителей учебного округа, которые к выпускницам придирались. Поэтому наш класс в канун окончания училища пустился на отчаянную хитрость. Обыкновенно, беря со столика экзаменационный листок, каждая из нас называла доставшийся номер. Удостовериваться, он ли это, экзаменаторам не приходило в голову. Очевидно, они не считали приличным подвергать сомнению нашу честность. Мы распределили между собой, кто что учит и, таким образом, решили натянуть комиссии нос. Я вызубрила четвертый — мое счастливое число. Наша проделка раскрылась, когда Соня Кинд от волнения прочла настоящий номер своего билета. «Ой, то есть…» — она страшно покраснела, поправилась, но экзаменатор грозно на нее взглянул: «Простите, сударыня, так какой же у вас все-таки номер? Извольте-ка показать». И все, мы были разоблачены. Экзамен начали снова — в обстановке, исключавшей какой-либо обман. «Семашки» срезались одна за другой. Подошла моя очередь, я взяла билет — и глазам своим не верю: четвертый.
Должно быть, тень листвы, а с нею и ветерок, овевавший Марию Абрамовну, переместились, лишив ее своих живительных кондиций… кондишн… Нью-Йорк до семнадцатого года… дура… интересно стало в раю пожить… И вот, пробудившись ото сна, чтобы снова увидеть себя в СССР, в Рощине, да еще на припеке, Мария Абрамовна со вздохом оттащила раскладушку в тень. Но тут ей, заметившей нас с Еленой Ильинишной в беседке, стало интересно. Ненароком, так что маршрут пролег зигзагообразно — через будочку стрелочника, рукомойничек, рушничок, висевший на гвоздике возле двери в снимаемую ею комнатку — приблизилась Мария Абрамовна к нам.
— А ты разве не уехал? — Направление ее взгляда таково, что «уехала» прозвучало бы уместней. — Хочешь прочесть интересную статью в «Известиях».
— Благодарю вас, Марьабрамна, нет.
— А мама говорила, что ты уехал.
— Нет. Благодарю вас, — мой голос уже тверже той шашки, с которой Сердечко приходил к Варюсь. Но Марьабрамнино любопытство и не такое видало. Она смотрит на Елену Ильинишну, вытянув черепашью шею, будто читает интересную статью в стенгазете. Елена Ильинишна держится рабыней на невольничьем рынке.
— Благодарю вас, — сатанею я. — Передайте маме, Екатерине Владимировне, дяде Степе, тете Моте, коту Шизику, что я — не — уехал. Вы поняли наконец?
После всего пережитого она понимает только палкой или камнем. Говорить ей что-либо бесполезно.
— А я думала, что ты уехал, — а может, она догадалась, кто перед ней — по одежде, по застежкам, по чему-то еще, неведомому мне? — Ну, ладно, не буду вам мешать, — она наклонилась к моему уху, крючконосая, со слезящимися глазками, рот — брюзгливым вывертом; черная сотня уже облизнулась красным язычком. — А шейнэ мэйделэ, — шепчет она.
— Нам здесь не дадут спокойно посидеть. Сейчас придет Екатерина Владимировна — спросить, когда привезут керосин. Потом еще кто-то. Короче, вас жаждут видеть. Предлагаю пойти пройтись, съесть мороженое — как вы к мороженому относитесь?
— Отношусь?
Переспросила. Настоящая. (А то: «Как вы к мороженому относитесь?» — «Положительно».) Собственно говоря, это получилось случайно, хотя я и подумывал о такого рода проверке: тест на безумие. Бывает же: сдал вступительные и повредился в уме. Поэтому намечалось сказать ей: «Пошли». Спросит «кто?» — нет, не галлюцинация, спросит «куда?» — вот радости будет у Кости Козлова…
— Пойдемте, что ли? — предложил, глубоко заглядывая ей в глаза — радуясь в глубине души, что тест отпал: боялся его.
— Мне выбирать не приходится, — и встала.
— Зонтик вы можете оставить, — от шуточки «дождя не будет» воздержался.
(По Колхозной, в сторону стадиона.)
Сколько же она не ела? Тут, наверное, не мороженым надо угощать. Но не спросишь ведь: «Когда вы ели в последний раз?» Это то же самое, что спросить: «Когда вы, матушка, умерли?» Мы так еще и не назвали все своими именами. Она хоть и говорит, «в каком году она», но не спрашивает, в каком году мы. Я даже не знаю, что есть ее субстанция, что она на ощупь — я так ни разу и не прикоснулся к ней.