Напротив, с первых же дней нового десятилетия поблизости от меня стали рваться снаряды: разрыв там, разрыв тут. Развод в последнюю секунду «расстроился» — а то бы сильно долбануло меня. Потом на кое-кого было заведено дело, закончившееся сроком: целый год каждое воскресенье мы с бабушкой ездили семьдесят шестым до конечной и там еще шли километра два, носили передачу. Иногда через зазор в бетонных плитах удавалось увидеть физиономию близкого человека, обритого наголо. Севший на год за сторублевую недостачу, он с равным успехом мог бы сесть и на десять лет за хищение десяти тысяч — и ездить бы тогда бабушке пришлось далеко-далеко. Но судьба сохранила его для перекатки покруче: на моих глазах за месяц болезнь уничтожила мужчину во цвете лет, с моряцкой грудью и ухватками молодого Жана Габена. Ладно хоть бабушка не дожила…
Отовсюду дуло, всюду образовались сквозняки, разрушавшие еще недавно надежное запечно-еврейское «навсегда», каковым честной юности представлялись тахта, валкая этажерка с грошовыми, но старыми безделушками, сервант, пропахший штрудлем, фигуры людей за столом — кто-то даже в пенсне, а кто-то по-русски (по-английски, по-испански, по-вавилонски) сказать двух слов не может: оф дем полке ин кладовке штейт а банке мит варенье. Но все — в великолепном расположении духа, что отмечалось еще Розановым и безумно колет глаза если не каждому из пятидесяти шести соседей, то доброй их половине, включая и некоего Белого, говорившего на пасху — с нарочитым местечковым акцентом, хотя мог бы и не стараться: «За мочой ходили, за мочой?» — имея в виду мацу, которую бабушка в наволочке везла «с Лермонтовского». Дома никогда не произносилось слово «синагога», нет — «Лермонтовский»: «Я сегодня встретила на Лермонтовском…»
На могиле Петра Ильича Елабужского (шестиконечный крест ажурного чугуна с прикрученными к нему проволочкой фотографией и дощечкой) мне была открыта великая тайна приготовления мацы. При этом Констан де ла Бук неожиданно встретил серьезный отпор. Диалог происходил такой:
— Ты сам-то мацу когда-нибудь пробовал?
— Конечно.
— Ненастоящую, наверно.
— Настоящую.
— Настоящую не мог. Настоящую вам сейчас делать запрещено, в настоящую подмешивают кровь православных детей.
— Это неправда!
— Гм, а как ты думаешь, с чего погромы-то начались?
Но на сей счет я был подкован. Еще бы, когда Константин все черпал из рассказов, напоминавших истории средневековых путешественников, а я — читал. Память моя, не бог весть какая, и уж подавно не фотографическая, в стрессовых обстоятельствах творит чудеса. Вдруг наизусть я выдаю самый заковыристый текст, как-то:
— «Красные пятна, производимые на сухих местах появлением монас продигиоса, подали повод к толкам о кровяных дождях. Появление таких кровяно-красных пятен на кушаньях и особенно на освященных опресноках не раз возбуждало фанатизм против евреев, которые сотнями платились за это жизнью». Сказать, где это написано?
На столь высокой — неакадемической — ноте некий профессор Э. Брандт закончил многостраничную статью о «Биченосцах, или Жгутиковых» в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона. Не знаю, с чего я принялся ее читать, но, прочитав, не забуду никогда.
Козлов и не подумал сдаваться.
— Написано и другое. А давай третейский суд устроим.
— Третейский?
— Третейский суд. Знаешь, что такое третейский суд?
— Ну… слышал. Напомни.
— Третий человек выбирается в судьи Незаинтересованный. И пусть он рассудит. Но тогда его решение — закон. Возражать против него нельзя.
Я заколебался. Не потому что хотя бы на мгновение усомнился в неправде кровавого навета. Но одной личной незаинтересованности судьи мало, да таковой и не бывает на сто процентов, всегда какая-то склонность имеется — о чем сам судья может не подозревать. К тому же непредвзятости соответствовать должны компетентность и ум. Кто может гарантировать соединение в одном человеке этих трех качеств — одновременно же и условий, необходимых для вынесения справедливого приговора? Больше того, мне, маленькому мальчику, вообще не по силам оценить надежность каких угодно гарантий, от кого бы они ни исходили. Подчиниться решению в столь важном вопросе, когда на чашу весов брошена правда о еврействе и, следовательно, о Боге, можно было, разве что призвав в судьи разумное существо из другой вселенной, ходящее под другим богом.
«Маленький мальчик» сказать это все не в состоянии, но рассуждал я приблизительно в таком роде.
— Боишься?
— Просто нет на земле такого человека, который бы мог быть судьей. А откуда он знает все? Может, я чего соврал, может, ты.
— Правда, нет такого человека на земле… А мы, знаешь, кого возьмем судьею — вот этого, эти все знают, — и Костя показал пальцем на Петра Ильича Елабужского.
Я ошарашенно молчал. Костя предлагал вызвать духа.
— Петр Ильич Елабужский, девятьсот третьего года рождения. Умер второго-третьего тысяча девятьсот пятьдесят пятого года. Выглядел вот так.