Читаем Суббота навсегда полностью

Поэтому славное время пятидесятые — лишь когда из них вырастаешь, а оканчивать в них жизнь не хочется. Но устами как раз тех, кому суждена эта участь, пятидесятые могут о многом еще поведать: учились у того барбароссы-зоолога, а если совсем старенькие, трясущиеся, то и вместе с ним. Но пятидесятые не только многое помнят, они, как ни странно, еще и многое блюдут. И потом, куда ни ткнешь указкой на глобусе, русский человек еще повсюду найдет живых свидетелей бывших чудес и несбывшихся упований. (Впрочем, в Степуне, этом почти что тезке Хайдеггера, как и у большинства «унесших с собой Россию», живое толчется в ступе несбывшегося. Тогда как в авторе «Поэмы без героя» если что и поразительно, то это способность в шестидесятые становиться «шестидесятницей». В Пастернаке тоже поражает установка на культурную выживаемость, точней, вживаемость, и не знаешь: в этом великом хождении в ногу со временем проявилось величие духа или сила инстинкта.)

Гармония «пятидесятых на излете» в том, что в Китае еще расцветают сто цветов, а в Гавани в очередь к Лиде уже выстроилась сотня лю-шикуней. И хотя на филадельфствующий оркестр пришло поахать несколько забившихся по щелям приват-доцентов, у племянницы комиссарствовавших над ними когда-то швондеров зудит как раз в МИСИ, в МИСИ сегодня читает Ярослав Смеляков. Она, которую спустя семь лет ждет Мастер, спустя четырнадцать «Бег» с Баталовым в роли Голубкова, наконец через тридцать — Карцев в роли Швондера, уже покойного — она, боже мой… она опаздывает. Вот она берет «Победу» и дает ее дитяте, чтоб утешился, а сама готовится ловить такую же настоящую… боже мой, поэтический вечер начинается через пятнадцать минут! Но дитя безутешно, словно сердцем чувствует: зато через тридцать пять лет сторожить ему в южном Тель-Авиве склад игрушек и вспоминать бежевую горбатую машинку.

Шестое десятилетие двадцатого века охотно стилизуют в кино, для чего, во-первых: выдают статисткам береты; во-вторых: на перекресток двух непроглядных улочек пригоняются сразу четыре ЗИМа; в-третьих: в объектив камеры то и дело попадает Спилберговым динозавром реклама фильма «Весна на Заречной улице». Этим антураж пятидесятых исчерпывается. Мясо в пятидесятых слишком отбивали и пересушивали, зато вкусно жарили картошку (припекали Антошку, который весело шипел на коммунальной сковородке отдельной колбасою). Надолго в памяти людской сохранится героическая самооборона стиляг — им в оттепель казалось естественным подвернуть брюки и шлепать на трехсантиметровой подметке. Но начисто забылась разноцветная радость первых коротких мужских пальто шестой пятилетки, зеленых, селадоновых, жемчужно-голубых, рябеньких — с косыми карманами, которые в разгар семилетки сменит ворс да реглан да, если повезет, золотые пуговки. Коротка кошачья лапа.

Дачными рощинскими вечерами с литровой банкой я ходил в дом, где держали корову: вкус парного молока под запах навоза. Но это не все, там же, где была корова, старая женщина в очках на резинке, со слипшейся прядью на красном блестевшем лбу читала мне Новый Завет. В этом был укор: мое еврейство сладостно из меня изливалось, даже если б я этого и не хотел. Но я хотел, я не мог иначе, я уже украшал себе лоб маленькой священной чернильницей — перестав баловаться затвором. Я уже знал, что история Греца это не история Греции, я уже… я уже… А она все читала и стыдила, все еще… все еще… Что она от меня хотела! Я сознавал свою вину, но чувства стыда при этом не испытывал. Заслонившая Костю Лидой, а Лиду собой, она не понимала, тем не менее, что сознание вины может быть и коллективным, и это — бесстыжее сознание. Там, где я познакомился с Константином Козловым, я брал и молоко. То есть наоборот: там, где я брал молоко, я познакомился с Козловым — за молоко, в придачу к двадцати копейкам, приходилось расплачиваться знакомством, как полагали дома, где от этого знакомства отнюдь не были в восторге. Но я пользовался определенной свободой, по крайней мере, в том, что касалось выбора компании.

— По крайней мере, будь осторожен с этими черносотенцами… А парень, тот вообще какой-то идиот, — неслось мне вслед.

Летом рощинское население делилось на владельцев дач, «их дачников» и местных. Местные доили коров. Как владельцы дач, так и дачники приходили к местным с литровыми баночками. Молочница, читавшая мне назидательно Евангелие, числилась в сельских жительницах, а ее сын — и мой старший товарищ — был прописан у своей двоюродной сестры в Гавани. Так что, выходит, как бы и городской.

Последнее лето десятилетия в моей памяти помечено грозами, пару раз вырубившими электричество, семью или восемью утопленниками в местном озере — но и совершенно Васильевскими пейзажами. А главное — миром и благоволением в человецех. Я действительно чувствую, что на исходе своем пятидесятые словно оглянулись, привстали на цыпочки да так на мгновение застыли — прежде, чем накрениться и… брызги до небес.

Перейти на страницу:

Похожие книги