— И мало бы, — подает голос Пашков. — И подвигает к ячейке ящик. — Я Прасковью знаю… Ребята, я к вам насовсем. Пусть высшая мера без суда, на месте, а воевать один не буду.
— Да шомпол маловат для Прасковьи, — не унимается Гришуха. — Ее бы, барыгу, артиллерийским банником! На ком наживалась? Эх…
— Пудов семь в Горшенихе будет, — соглашается Барсук.
Ребята затихают, сбиваются в кучу и накрываются общей плащ-палаткой. Это плащ-палатка Славки из Алабушева, так сказать, сверхкомплектная, для коллективного накрывания. Крови на ней нет, а покойницкая. Я сверху стою, вроде дежурный.
— Так ты вот слушай, Гришуха, — сипит Барсук, голос палаткой приза душенный. — Она все непроданные продукты — в землю! Пусть пристрелит снайпер, коли вру. Из сорока — двадцать четыре мешка сгноила! А мы-то с недоеда доходили! Чуешь, какой расклад, Миша?
— Мой батя их за людей не считал, — отвечаю.
— В армию провожали, — рассказывает Барсук, — Васька по пьянке сеструхе сболтнул. А сам Васька — харя щекастая. Да такую на карточки не нажрешь! Помнишь следствие, когда железнодорожники вернулись?… Горшенины: «Все, что случайно подобрали, роздали людям, оккупантам не досталось». У железнодорожников начпрода и коменданта расстреляли. Зато Горшенины у Частухиных корову прикупили, боровка завели. Род их весь поганый! Они Васькин самострел еще дома обмозговали.
— Слышь, Миш, — подает голос Пашков. — Сейчас ты подежуришь…
— После я, — говорит Гришуха.
— А там я или Гришуха. И так до светла.
Разве ж это дежурство? Винтовка — в бойнице. Погляжу — и к ребятам. Прижмусь — и уж до того уютно, мирно. Разве здесь выжить одному? И уж всех-то сразу не утащат, пусть попробуют. Это точно: никто нас теперь не расставит поодиночке. Это уж хрен!
Гришуха затягивается и, поплевывая, бормочет:
— Нет у нас подушки, нет и одеяла: жмемся мы друг к дружке, чтоб теплее стало…
Надо же, без землянок наш участок, а должны быть: ну согреться, поспать. Разбили землянки, сам видел, а строить наново команды не дают. Стало быть, у командиров свои планы, да только нам от этого не теплее.
— Чудно, — рассуждает Барсук. — Ранят — и лечат. А на кой? Ведь опять на передок. Ты только прикинь, Миш: лечат, чтобы убить. Выходит, убивать можно только здорового…
Мы уже привыкли: все слова до единого лишь шепотом, а то и одними губами. И ходим — горбатимся, как есть, на полусогнутых.
Повезло с ботинками, свободнее не бывает. Нога не своя от холода. И день никудышный, без солнца. Где уж согреться?..
Немец опять листовок набросал. Низко прошел, на бреющем, аж рожу летчика углядел. И вот же беда — все сразу намокли. Сперва белыми лоскутами по полю — и тут же стемнели, будешь искать — и не найдешь. Эх, не сгодятся на курево…
Ишь, расползлась, тварь, и не расправишь. Дрянь бумага. Пробую читать, интересно все же. Типографская краска бледная, едва слова угадываю.
«Товарищ! Ты знаешь, что скоро ты опять должен идти в наступление. И в этот раз оно будет безрезультатно. До сих пор тебе сопутствовало счастье, но в один прекрасный день оно изменит тебе.
Запомни при следующем наступлении: в благоприятный момент подымай обе руки вверх. Если возможно, маши белым платком.
Тогда в тебя стрелять не будут.
Сдавайся в плен!
Следуй примеру многих твоих товарищей и спасай свою жизнь.
Твои командиры еще спасутся — но тебе придется погибать!
Спасай себя заблаговременно!
Кто добровольно перебежит к немецким войскам, немедленно эвакуируется по собственному желанию самолетом в безопасный тыл, где он сможет заниматься своей профессией или же, по желанию, сотрудничать с германскими властями.
Германское Главное Командование»[3].
А сбоку, на полях, кружок с наш медный алтын: германский орел в лапах держит свастику, тоже заключенную в черный круг. И там же крупными буквами набрано: «ПРОПУСК».
Скатываю листовку в комок и выстреливаю пальцами за бруствер. Пожрать бы…
Видать, за шоссе драка — такой грохот за Угрой. Это за спиной, правее. Там шоссе от Москвы через Малоярославец, Медынь, Юхнов на Рославль. По нему нам все подают…
С настила не слезаю, топко. Помаленьку грязь щеткой разгребаю. Ищу гранаты. Вчера все раскидало. На любой звук настораживаюсь, не минометы ли… Смертельно бьют, главное — мины в траншею ложатся. Пули — те поверху: присел — и нет беды, хошь в карты играй. А мина сверху, прямо на тебя…
Бутылки не разбились. Сцеживаю воду из цинки, позвякивают патроны. Ветерок — к немцам, трупами не дышишь. Зато от самого… Барахло киснет, как есть, припревает. Запах как от скотного двора.
Пашков к себе ушел: цинку с патронами принесть. Гришуха внизу, на ящике, глаза зажмурил, не шевелится.
Барсук обмотки перематывает, сипит:
— Смена через семь дней.
— Не трепись, — говорю, — лучше скажи, правда во втором взводе устанавливают ротные минометы?
Ефим плечами пожал — и к бойнице, снайпера выслеживать. О другом ни о чем не думает.
Тучи над самой землей, плотные, черные. Плохо глядеть, режет глаза от высматривания.
Барсук шепчет:
— Меняет бойницы. Травленый. Ночью из этой ни одного выстрела.
Говорю:
— Может, у него понос, не до стрельбы.