Выводит наше старинное происхождение от потопа, именует нас скифами, с которыми воевал Александр Великий, а римского Гракха хочет считать у нас основателем грода, мечтая о родстве с обожествлённым Юлием, что ни с местом, ни со временем, ни с делами, совершёнными римлянами и Александром, не согласуется, а больше подходит для бабских баек у кудели…»[1]
Наступило грозное молчание. Сам бакалавр сообразил, что для начала зашёл слишком далеко. Старичок ксендз Вацлав, тут же сидящий, поднял седую голову.
– Всё это хорошо как игрушка, – сказал он, – но судя слишком сурово, на многое следует оглядываться. Научившись ломать и крушить, противоречить и отрицать, мы добьёмся того, что будет
Ты молод, – добавил он. – Те науки, содержание которых тебе кажется искалеченным, и так оно и есть, может, это всё-таки инструменты, которые развивают умы, это стимулы, что дают жизнь. А тот, кто выучит сказку, если вместе приобретёт ум и смекалку, от фальши легко отряхнётся.
Гжесь ничего не отвечал. Старые магистры громко потакали ксендзу Вацлаву. Ему сделалось жаль юношу и он затем поправился:
– Я хотел бы удержать вас от непомерного возмущения, – сказал он, – но той живости ума, какой вы даёте доказательства, не сдержать. Это похвально – покуситься на поиск истины… как Титаны небеса штурмовали, поэтому – тут он поднял вверх кубок – за здоровье нашего Титана и пусть его Юпитеровы глыбы не сбросят с вышины и не разобьют.
Старшие, довольные этому примирительному голосу, повернулись к бакалавру, который кланялся и благодарил, а ксендза Вацлава обнял.
Некоторые пирующие постарались потом, чтобы разговор не вернулся на это щетинящееся колючками бездорожье.
Тот и этот весёлой шуткой старался дать ему новый оборот; попросили песню, принесли цитру лауреату, который взял её в руки и запел привезённую из Германии, незнакомую тут ещё
Только старшие слушали с улыбкой на устах, была это песнь молодости, которая могла им напомнить старую историю, давние времена. После неё раздались другие латинские песни и вечер окончился в мире, хотя уходящие домой коллеги вынесли из него предчувствие забот, на какие Стременчик хотел их сподвигнуть.
Никогда и нигде без боли ничего нового на свет не приходит. Здесь обещались новые дороги, движение и жизнь, с которыми старичкам справиться было трудно.
Утешались тем, что то, что юноша провозглашал
Вышло иначе. Гжесь, когда его спросили на следующий день, действительно ли он намеревался читать «Эклоги» Вергилия, подтвердил это, объявляя, что с них начнёт.
Весть об этом факте разбежалась не только по учащимся малой коллегии, отнесли её на улицу св. Анны, в коллегию новую, юридическую и даже медицинскую. Имя латинского поэта не было никому чуждым, потому что в средние века оно пользовалось великой славой, никто, однако, его не читал и не преподавал.
Объявление было заманчивой новостью, а так как латинская литература в то время была единственной европейской, заслуживающей это название, хотя из неё уже вылуплялись иные, Вергилий в коллегии пробуждал такую заинтересованность, что все, кто занимался поэзией и литературой, простирал право к обучению, светские, духовные лица, старцы, молодые – все хотели послушать эту первую тут лекцию, небывалую, привлекательную своей новизной.
Имя Грегора Стременчика, или, как его доверчиво тут называли, Грегора из Санока, оказалось у всех на устах.
На улице встречающиеся друг с другом спрашивали:
– Когда этот Вергилий пожалует к нам? Куда? В малую коллегию!! Жаль… Лектории узкие, должны бы ему в большой коллегии залу
– Будет большое собрание, мало кто будет отсутствовать из тех, кто хочет послушать столько обещающего юношу. Сановники займут места, иные останутся за дверями.
Действительно, на чтение собралось много народа. Могло это польстить бакалавру, он мог порисоваться перед достойными слушателями, и однако вёл себя так скромно, что, не разглашая о дне, неожиданно перед одними студентами начал читать «Селянок» Вергилия.
Спустя какое-то время более любопытные уже проведали и узкая зала наполнилась так, что концу часа ни для кого места уже не было.
Там оказались и старые профессора, которых вело одинаково любопытство, как надежда, может, что с новым предметом неопытный учитель не справится.
Но Гжесь выступал с таким спокойствием и читал с такой ясностью и талантом преподавания, что наименее расположенные юноши прекрасно его понимали.
Притом сам тот предмет, такой свежий, так вдохновлённый поэзией лесов, полей и пастушеской жизнью, говорил умам, сердцам в сто раз больше, чем напыщенные декломации, чем преувеличенные похвалы Стация, чем всё то, чем молодёжь до сих пор кормили.