– И это было бы христианской наукой? – воскликнул он резко. – Наукой того Спасителя, который велел любить врага, а за зло платить добром, который в Евангелие от права любви никого не освобождает?
Цезарини с видом сочувствия поглядел на магистра Грегора, пожал плечами и повернул глаза в другую сторону.
Грегор подошёл к королю.
– Милостивый король, – сказал он серьёзно и с намащением, – хотя присутствующий здесь легат святого отца, кажется, был за эту неслыханную форму присяги, которую турок, а скорее хитрый грек, его посол, требует… я, как ваш старый слуга и страж совести, умоляю вас, не принимайте этого условия. Я был и есть за мир, – сказал он, – но купленный такой ценой… никогда!
Кардинал внимательно поглядел на короля.
Могло быть, что, поддерживая присягу на святыне, он хотел её предотвратить и уничтожить мир в те минуты, когда он уже был близок к подписанию. Догадался, что набожный Владислав пойдёт по совету магистра. Король открыто показал, что на эти требования согласиться не может.
– Не буду им присягать иначе, только согласно обычаю, – сказал он решительно, – не бойтесь, магистр… кощунством не запятнаю себя.
По губам Цезарини пробежала усмешка, он молча поглядел на Грегора, который ещё стоял.
– Я могу отнести этот ответ короля? – спросил он.
– Да. Скажите им, что если мне не доверяют, никакая клятва доверия не вызовет, – ответил Владислав.
Грегор победно поглядел на Цезарини, в лице которого было что-то насмешливое… и ушёл.
В покоях короля ждали потом разрешения этого спора о присяге довольно долго. Слегка раздражённый этой неопределённостью Цезарини отправил Ласоцкого на разведку.
Декан вернулся с новостью, что грек настаивал на своей присяге на святыне, но было очевидно, что он сдастся и от своего условия отступит, ограничиваясь крестом, Евангелием и алтарём.
Кардинал, услышав это, нахмурился, последняя надежда сорвать переговоры пропала.
На следующий день король присягнул на заключённом трактате по старой традиции, а турки обязались в течение восьми дней выдать замки.
X
Молчание, терпение, равнодушие, с какими кардинал Цезарини смотрел на заключение мира в Шегедыне, на странные провокации, когда речь шла о присяге, пренебрежение ею, для тех, кто, как Грегор из Санока, знал Цезарини, казались непонятными.
Он, кто был душой и пружиной экспедиции против турок, кто следил тут только за тем, чтобы крестовую войну против неверных сделать неумолимой и окончательной… в минуты подписания десятилетнего мира вёл себя так, точно в действительно не имел ни малейшей надежды склонить к войне. Ему ничего больше не оставалось, как возвратиться в Рим, потому что его пребывание на дворе короля Владислава было бесцельно.
Он совсем не говорил об отъезде, а в дороге в Буду, как в Шегедыне, сохранял то же равнодушие.
Грегор из Санока, который следил за каждым движением этой загадочной фигуры, убедился только, что при каждой возможности наедине с королём и теми, рыцарский характер которых знал, кардинал старался пробудить в них жалость, что этот мир отбирал у них лавры, славу, заслуги, обращал в ничто все их надежды.
Король также был печален и задумчив. В дороге во время одной стоянки, невзирая на то, что присутствовал Грегор, Цезарини начал жаловаться.
– В самом деле, – говорил он королю, – никогда турок не дал большего доказательства коварства и разума, чем теперь. Он хорошо чувствовал и знал, что против него собираются все силы христианства, что ему не справиться…
Поэтому он согласился на все условия, какие никогда иначе гордость язычника не позволила бы принять. Прошлая война, в которой вы, ваше величество, покрыли себя такой славой, научила его, чего ему ожидать от другого похода. За этот несчастный мир вы дорого заплатите. Не говорю о себе, что я обязался за вас в лице Европы, потому что выгляжу лгуном… ведь Христовы дети должны научиться ходить в оплёванных одеждах! Я вынесу это со смирением. Мне больше жаль вас, потому что у вас пальму из рук вырвали!
Король вздыхал.
Та же жалоба повторилась в Буде. В тот день кардинал говорил с такой горячностью, с таким волнением, что чуть ли не слёзы выжал из глаз молодого челвека.
– Отец мой, – вырвалось из уст Владислава, – не заставляйте моё сердце кровоточить. Сталось, я сложил присягу, присяга – священна!
Цезарини пожал плечами.
– Присяга неверным, врагам Христа, подхваченная, к которой склонили Гуниады и деспот! Что стоит такая присяга!
Ничего! Папа и я отпустили бы вам грех, если бы пришлось её нарушить…
Король побледнел и начал дрожать.
– Отец мой, – сказал воспитанный в уважении не только клятвы, но данного слова, молодой Ягеллончик, – вы бы, может, отпустили мне грех, но моя совесть – никогда!
На этот раз, не поддерживая своего мнения, Цезарини презрительно скривился и замолчал.
Вечером король повторил отрывок этого разговора Грегору из Санока, который, услышав это, задрожал и заломил руки.