Рыжеватые усы, не особенно длинные, но жесткие, всегда торчали у него прямо, задорно. Так и сейчас они пыжились у Кроме, придавая ему сходство с разозленным котом.
Он тоже старался не видеть всего, что делается кругом, пытался свое лицо укрыть за толстым плечом Кравкова. И только порывистые движения, с которыми Кроме сжимал и разжимал кулаки, выдавали всю затаенную, сдержанную работу сильной, неукротимой души.
Со стороны жутко становилось при мысли: что может произойти с тем, кто сейчас попал бы в тиски этих бессознательно сжимающихся и разжимающихся пальцев?
Краснощекий, вечно принаряженный и веселый Перхуров, красавец и общий баловень, и Григорий Титов, напоминающий своими гладко причесанными волосами и мужицким лицом раскольничьего попа, а не стрелецкого полковника, -- эти оба тоже почти обернулись лицом к стене, у которой стояли. Только боязнь насмешки со стороны толпы удерживала Перхурова от слез, даже больше: от бурных воплей и рыданий. Он не сделал ничего, что не было обычным в среде равных ему начальников. Он знал, что и в других полках, во всем войске московском, даже у строгих иноземных генералов, принято пользоваться услугами солдат, принято не очень церемониться с казной.
Высшее начальство глядело сквозь пальцы на это и само принимало долю, какую считали нужным принести своим генералам полковники.
И вдруг им, шестнадцати случайным несчастливцам, приходится быть искупительной жертвой за общий застарелый грех.
Вон, недалеко Посольский двор, где не раз и по службе, и по дружбе с наезжими послами бывал красивый, бойкий, неглупый Василий Перхуров. Жены и дочери послов нередко заглядывались на веселого "московита".
А теперь они же могут видеть со своего крыльца, как он, полковник, не раз шедший рядом с царем, охраняя особу государя, -- сейчас, словно уличенный вор, со связанными ногами, на площади у Приказов ожидает своего приговора и казни батогами наравне с последним смердом, утянувшим каравай с лотка.
Порою он готов был кинуться на окружающих стрельцов, вступить с ними в драку, чтобы тут же пасть под ударами, нанося удары.
Но одна мысль останавливала его: "Все стерплю... перенесу все. А потом... потом -- отомщу...".
Он ясно еще и не знал: кому надо мстить? Порой казалось, что виною его позора и гибели -- эти ненавистные стрельцы, ради которых верховные бояре привели на площадь и будут казнить батогами своего верного слугу.
Перхуров знал, что царю и правителям он служил верно. Земли не предавал. Но тут же являлась новая мысль: "Если бы не струсили бояре, будь на троне настоящий царь, а не ребенок, который может только глядеть из чужих рук?! О, тогда и пикнуть не смели бы собаки-стрельцы... Эти трусы, в сущности, наглеющие, когда видят, что их боятся, убегающие без оглядки, чуть перед ними станет настоящий, серьезный противник и враг...".
И месть себялюбивым, глупым, жадным боярам казалась ему и справедливее и слаще, чем месть грубым, темным, вечно пьяным мужикам с пищалями и бердышами в руках, какими, в сущности, были стрельцы.
Мечта о мести заслоняет собой в душе Перхурова даже весь ужас того, что вот-вот сейчас разразится над ним здесь, на людной площади, в глазах всего народа...
Почти такие же думы одолевают Титова, и его лицо покрывается пятнами от тех же тяжелых ощущений. Но утешается Титов иначе: "Ково не казнили у нас на Руси?.. Бывало, и царским родичам не то батогов всыпали, а до смерти убивали, душили, топили, глаза выжигали... Не я первый, не я последний... Вон, Христос, куды святее нас, окаянных... Сын Божий, а боле терпел. И нам так велел. Зачтется это. Бог видит правду, хоша и не скоро скажет. Он заплатит гонителям, еретикам, никоновцам...".
Утешает себя так Титов. А все-таки совсем в угол уткнулся лицом. Зазорно ему, властному, общему наставнику, чье слово было законом не для одной сотни и тысячи людей, стоять здесь и ждать торговой унизительной казни...
Шарообразный, ожирелый, совсем омертвелый Грибоедов -- и сесть не может. Прислонился плечом к лестнице, опустил короткие, заплывшие жиром, волосатые руки на свой необъятный живот и стоит в оцепенении. Ему все равно сейчас, что скажут люди, что ждет его. Вся жизнь сломлена, опрокинута, смята... Но и эта мысль тупо, сонно проползает в утомленном мозгу.
И только что-то сосет под ложечкой. Сейчас время, когда обычно этот обжора садился за трапезу. Голод, мучительный, сверлящий внутренности и вызывающий ломоту в костях, -- вот что ощущает сейчас полковник. И отдал бы сотню червонцев за сочный кусок мяса, за хороший, жирный пирог или звено свежей рыбы.
Худенький, востроносый, юркий Глебов стоит, бегая кругом своими сверлящими глазками. Не то он соображает: нельзя ли убежать? Не то думает: как бы и кого подкупить, чтобы отвертеться от кары, от грозящего неизбежного разорения?