— Печка у стольких-то баб студёна! А им бы всё поглядки! Не нагляделись на мороку.
Перо бросил в великой досаде. Не одеваясь, не обуваясь, метнулся из избы по сеням, глянул, помчался одеваться.
— Прости, Марковна! Впрямь Вавилон али град Небесный.
Высыпали на лютый мороз всем семейством.
— Опускается! — первым догадался Прокопий, — Батюшка! Гляди, опускается.
Город, стоявший в зените, торжественно одолевая твердь небес, плыл к земле и доплыл, опершись светеярыми стенами на горизонт. Неба не стало. Первая стена сплошь опоясала землю, зелено-синяя, с кровяными разводами, дышащая, как человек. За первой стеной вставала другая и, поднимаясь вверх, суживала небо; за второй — третья стена, четвёртая, десятая, там уж и не углядеть, сколько ещё, и все они — за, а на самом-то деле внутри. На вершине же всего, в зените, переливаясь розовыми пламенами, кудрявое древо, а в самой-то вершине — прореха, чёрный немигающий глаз.
— Господи! Что есть диво Твоё?! — закричал Аввакум. — Господи! О чём свидетельствуешь? Вразуми!
От крика видение разом поблекло, краски погасли, белое в небе слилось с белым на земле, и только по древу в зените перекатывались сполохи радуг и вдруг растаяли.
— Уж не воротит ли нас в стольный град батюшка-государь? — сказал дома Аввакум.
Анастасия Марковна перекрестилась.
— Господи! Явил бы милость — в Мезени дал век скоротать!
— Пуглива ты стала, Марковна! — зыркнул глазищами Аввакум. — Бог даст, поправится Михалыч от Навуходоносорова безумия.
— Аввакум, Аввакум! Тебе и царь — Михалыч.
— Отчего же не Михалыч? Он хоть помазанник, но человек смертный.
— Подальше бы от таких смертных.
— Увы, Марковна! Дальше некуда. Разве что в Пустозерск.
Ужинали по-праздничному, заканчивалась рождественская неделя.
— Как на Тайной вечере сидим. С Афонюшкой двенадцать человек, — сказал Аввакум, окидывая добрым взором семейство и домочадцев. — Жаль, не мой черёд служить. Поучил бы народ. Чай, завтра Васильев день, с идольских времён много осталось дурости. Здесь, на Мезени, — не знаю, а в Нижегородчине в Васильев вечерок хлеб на пол сеют. По пшённой каше гадают. Коли под пенкой красная — к счастью, белая да мелкая — жди беды. Лихоманку заговаривают. На звёзды глядят. Увидят девичьи зори на Млечном Пути — в слёзы: ещё год в девках сидеть.
— Ой, батька! — покачивая Афоню, помолодела от доброго воспоминания Анастасия Марковна. — Заговорил о родной земле, а у меня, глупой, корова наша первая в глазах. Чернавка. Ты её привёл во двор, а она меня увидела да и подбежала. У меня хлеб в руках для неё был.
— Ведь махонькая, — обрадовался воспоминанию Аввакум, — а молоком заливала. Во всех горшках — молоко.
— Как доить, бери два ведра, — сказала Анастасия Марковна. — В одном не умещалось.
— А помнишь, как лосёнка Чернавкиным молоком выхаживали? Матку грозой убило, лосёнок и пришёл в село. От голода ножки подгибаются.
— Выходили? — спросила с испугом Аксиньица.
— Выходили.
— А куда дели?
— В лес отпустили. — Аввакум погладил дочь по голове. — Потом такой лосище приходил из лесу. Придёт, лизнёт вторую матушку в руку, постоит на дворе, откушает угощения и опять в лес.
— Я его баловала, — призналась Анастасия Марковна.
— Так и я хлеб давал, но он руки мне не облизывал.
— Господи, и наревелась же я, когда Чернавку продать пришлось. Уж больно в далёкие края уезжали, в Москву, в чужие люди.
— А как Чернавка мычала! Тебя, Марковна, всякая тварь любит.
— Особенно мошка.
— Что верно, то верно! Далеко Мезень от Даур, а мошка здесь такая же злая... А вот чуда, какое нынче видели, ни в Москве, ни в Даурах не бывает.
— Господи, к добру бы! — взмолилась Агриппина.
— Глазам загляденье, а сердцу — ужас, — перекрестился Аввакум.
Заскрипел снег во дворе, хлопнула сенная дверь, стыло прогрохотала промороженная обувь. Дверь распахнулась, и в морозном облаке вошли трое заиндевелых стрельцов.
— Ты Аввакум? — спросил старший.
— Затворите дверь, младенца застудите!
Дверь затворили.
— Ты Аввакум Петров, протопоп? — снова спросил старший.
— Весь тут.
— Собирайся!
— Далеко ли?
— Царь судиться с тобой желает. В Москву.
— Вот он к чему, Вавилон небесный! — воскликнул Аввакум.
Семейство молчало, как умерло.
— Когда же ехать? — спросила Анастасия Марковна.
— Да хоть сегодня! — рявкнул старший. — Всё равно ночь.
Снова заскрипел снег, и в избу вошёл воевода Алексей Христофорович.
— Зовёт тебя, протопоп, супруга моя.
— В Москву в сей же час хотят везти! — горестно развёл руками Аввакум. — Как на пожар.
Воевода сурово и надменно посмотрел на стрельцов.
— В сей же час не получится. Подвод нет. Да и вам, господа служилые, после дальней дороги отогреться надо.
— У меня царский указ поспешать! — буркнул старший.
— По царскому указу протопопу надлежало жить в Пустозерске, а крестьяне подвод не дали — здесь живёт. Полтора года. Вам постой приготовлен, господа служилые.
...Пани Евдокия, вчера такая бодрая, лежала в постели бледная как снег.
— Не отпущу тебя, батюшка, пока не похоронишь.