Долго глядела я, не отрывая глаз, на пальцы корзинщика. На перекрестке проселочных дорог, усевшись прямо на землю, плетет он свои корзины. Сухие, словно обуглившиеся на солнце пальцы виртуозно перебирают гибкие тростниковые стебли.
Корзина-капкан для ловли креветок, корзина-раковина для ловли рыбы, корзина-спираль для змей, корзина-баллон для бабочек, корзина-клетка для птиц, корзина-фонарь, целый ворох фантасмагорий из соломы. Вокруг него громоздятся небоскребы корзин. Среди них он теряется, худой, коричневый, сам как тростниковая палочка. Виртуозными пальцами плетет западни всему, что ползает, плавает и летает.
Мастер, можешь ли сплести мне корзину для ловли мгновений, которые от меня постоянно ускользают?
Жизнь этих людей — терпеливое ожидание смерти.
Мучения их примиряют с концом, и они молчаливо его ждут, как закономерного избавления.
Итак, терпенье — прежде всего.
Следуя тихим женским советам Фыонг, намекаю окольно моим сопровождающим, что у меня просьба, интимная тайна, которой мне хотелось бы поделиться с моим другом Нгуеном.
Образ этого человека для меня вся Азия. Загадка. Его лицо — иероглиф. Абсолютное владение собой и в то же время — непринужденность. По древнему буддистскому учению основным правилом поведения было: каждый, кто хоть на мгновение поддастся своему гневу и вспылит, должен ногтями разодрать себе лицо. Кажется, на лице этого сорокалетнего мужчины, я вижу постоянно тени ногтей, устрашающе поднятых в самоугрозе. Он полный хозяин своего настроения. Оказывается, постоянный самоконтроль — это не скованность, а, напротив, освобождение от всего, что сковывает нас, не умеющих владеть собой, славян. Мы в постоянном плену своих собственных настроений. Самые опасные засады подстерегают нас не во внешнем мире, а внутри нас самих.
Во время долгих разговоров с Нгуеном понимаю, что тихий говор — это нечто большее, чем национальный характер, это философия. Ницше со своей философией говорит: «Человек — это нечто, которое надо преодолеть». А тихий говор Вьетнама с ним спорит: «Человек — это нечто, способное само себя преодолеть».
Нгуен мог бы стать большим поэтом и писателем. Структура его мысли образно выразительна, но он самопреодолелся, чтобы раздать себя часам, минутам, мгновениям. Во Вьетнаме мгновения взыскательнее, чем вечность. От мгновений зависит жизнь и судьба тысяч людей.
Издалека, окольными путями пробую внушить ему, чтобы он не расплескивал, не раздавал себя, но сам бы использовал все, что он с такой щедростью вливает в головы иностранцев. Он сам гораздо глубже и талантливее их. Он сам мог бы написать все те книги, репортажи, путевые записки, которые чужие путешественники пишут о Вьетнаме, вдохновленные его неисчерпаемыми впечатлениями, наблюдениями, переживаниями, догадками, всем запасом, за который заплачено кровью, здоровьем, жизнью. Нгуен улыбается моей доброжелательности. Именно в сознательном обезличивании он постигает свою личность.
Он — мыслящая воля. Обыкновенно склонность к рассудительности парализует активность. А ему удается сочетать несочетаемое: действовать энергично при полной свободе анализа.
Однажды я его спросила прямо:
— При таком круглосуточном напряжении, при вашей деловитости как вы еще находите время и силы окунуться в общечеловеческие проблемы и искать собственные решения их?
Ожидаю, что он уйдет от темы, но Нгуен отвечает с патетической серьезностью:
— Если Вьетнаму не думать на ходу, он пропал!
У вьетнамца идентификация с собственной страной звучит естественно и не раздражает даже моего щепетильного слуха.
Этот человек сознательно, зная, что делает, стремится соединить политику и человечность, дисциплину с внутренней свободой, правду и собственное мнение, партийную принципиальность с дружеской просьбой, оптимизм и философскую углубленность, обострение классовой борьбы с искусством.
Еще слушаю, как он обрисовывает, словно тонким пером, своим живым языком трагическую историю своего народа, угрозу завтрашнему дню, древнюю историю Вьетнама, тайну вьетнамской семьи, покоящуюся на уступчивости и терпении мужа, ибо терпение — высшее проявление мужества на Востоке. Он мне рисует суровость партизанской войны, нежность вьетнамской матери, сложность современного мира, мудрость народа, ополчившегося против автоматизированной смерти…
Его слова — экстракт из долгих размышлений и наблюдений.
Слушаю его, засмотревшись через окно на далекий изгиб горизонта, и думаю:
«Человек — это вон то едва уловимое взглядом соприкосновение земли и неба».
Неожиданно Нгуен говорит:
— Думаю, что вы азиатка!
Эта похвала пробегает по мне ознобом волнения, несмотря на знойный послеполуденный час.
— Азиатка, потому что улавливаю азиатские хитрости?
Вьетнамец не понимает шуток в серьезных делах. Шутка допустима лишь в строго определенном кругу забавного разговора. Нгуен начинает объяснять, что такое азиат. Он не знает, что моя страна — перекресток Европы и Азии.