— Бог отвернулся от него за Дмитрия. Поля принимали семя, но рождали пустыню, коровы быков к себе подпускали, но оставались яловыми. И сё три года кряду. Дались тебе Годуновы! Романовы перед Богом и перед народом чисты. Таких бед, как при Борисе, не было ни в царствие благословенного Михаила Фёдоровича, ни в нынешнее, когда ты у нас Богу ответчик.
— Артамон! Артамон!.. Ты как нянька со сказкой... Много чего было при мне... Соляной бунт, Медный бунт... А Стенька Разин? Не кара, что ли? Где радость моя, Алексей? За какой мой грех Господь взял Симеона?
— Напрасно ты так раздумался, — строго сказал Матвеев. — Премудрости Годунова ради лжи, а ложь обернулась Смутой. Само имя русское уничтожилось... Ты погляди на свою державу, сколько она приросла в немецкую сторону. А на Полночь, а на Восход, да ведь и на Полдень! За два года пути невозможно достигнуть предела твоего царства. Сё твоё деяние, царь.
Алексей Михайлович одет был в простое платье. Кафтан шёлковый, но серый, однорядка сверху суконная и тоже серая, и шапка такая же.
Поглядел на Артамона Сергеевича добрыми печальными глазами:
— Держава-то у нас великая... Что людям царь! Живут себе, не ведая ни моих радостей, ни моей кручины.
— Державнейший! — распалился было Артамон Сергеевич, но государь прикрыл ему ладонью рот, показал на старика на камушке.
— Видишь? Насобирал кусков и ест. Радуется, Бог послал сыту быть. — Окликнул: — Дедушка!
Старик нёс ко рту хлеб, но, услышав, что его зовут, положил кусок в сумку. Подошёл, поклонился.
— Прими! — сказал царь и протянул нищему ефимок.
Старик убрал руку за спину:
— Мне бы денежку.
— Бери что дают.
Лицо у старика было золотистое от загара, перекрестился, сделал ладошку лодочкой, опасливо протянул. Царь бережно положил ему в ладонь тяжёлую монету.
— Знаешь, кто я?
— Богатый человек. Даёт тебе Бог.
— А тебе? Ефимки кидывают? — спросил Матвеев.
Старик засмеялся. Зубы у него были хорошие. И улыбка хорошая.
— Наши деньги — полушки. Да и то по большим праздникам, когда важные господа Богу молятся.
— Ну а какая тебе была самая щедрая милостыня?
— Жизнь! — весело сказал старик. — Бог жизнь мне дал.
— Ну а деньгами или другим подаянием?
— Было шубу зимой получил. Только уж очень вшивую... Рубаху без полы дали... А деньгами-то? Грош кинули, но то в Москве, на паперти Василия Блаженного... Больше моего никто мне в нищенстве не пожаловал.
— А ты кого осчастливил?
— Дочь. В девках пересидела. А избёнка у меня была махонькая. Но я — лошадный, корову имел, овечек. А дочка — как зайчиха. Первый раз родила — двойня. Другой раз — опять двойня. Тесно стало. Оставил я им всё и ушёл.
— Не горюешь теперь? — спросил царь.
— Нет. Был аки камень, мхом обрастал. А теперь аз — как Божья птица. — Улыбнулся, поклонился. — Большие вы мне деньги пожаловали. В храм пойду, помолюсь. Церквей кругом вон сколько, а службу недосуг послушать, собираючи крохи. Благодарствую.
Ушёл.
— Не знает, что я царь, — сказал Алексей Михайлович и вдруг спохватился: — Ступай, сыщи его. Если он готов землю пахать, дадим ему избу, всё, что надо.
Артамон Сергеевич пошёл вроде бы следом, в Успенский собор, но старика там не было. Кинулся в Духовскую церковь, в Троицкий храм, в Трапезный, в Сергиевскую церковь, в Михеевскую, заскочил в Надкладезную часовню — нет нигде! Упорствуя, обежал церкви Зосимы и Савватия, Смоленскую и опять по кругу — Успенский собор, Троицкий, Трапезную... Оглядел очередь за святой водой. Пропал старик.
Вернулся к царю Артамон Сергеевич виноватый. Развёл руками.
— Сразу надо было ему сказать, — вздохнул Алексей Михайлович. — Вот оно, знамение! Господь послал человека — твори доброе дело, торопись... Ефимком откупился.
Сладко пахло улицей, в горшке сёмушка варилась. Вчера привезли, вместе с письмом из Мезени. Грозный царь-государь явил милость свою неизречённую: вытянул горемык Настасью Марковну, Ивана с Прокопкой из ямы. А Прокоп, балбес, тотчас сам себе иную яму вырыл. Не для телес своих поганых — душу в землю закопал.
Работнице ребёнка сделал. Уж откуда она у них, из прежних ли домочадцев или местная какая сирота?
В письме была приписка: Прокопий божился — не виновен. Но девка отцом выблядка своего называет Прокопку. Двадцать пять годков мужику, самый пыл между ног.
Аввакум гнал из сердца семейное безобразие. Ради Христа, ради новомучеников, во спасение народа русского, ложью заляпанного, правду нужно было творить.
Денёчки приспели горячие. Савве, тюремному работнику, пришло помилование. Воеводская изба, как всегда, тянула — мзду подавай! — а Савва посмеивался:
— Мне служить протопопу, да попу, да диакону с иноком — душепользительно. Домой воротишься — грехи так и навалятся гурьбою, а здесь — душа белёхонькая.
Аввакум, однако, торопился. Савва должен был отвезти в Москву, пустить по белу свету «Житие», книгу «Бесед» и ещё письмо в Боровск — страдалицам Феодоре, Евдокии, Марии, Устинье. Им слово истины — дороже воли, пиршество душевное.
Писалось послание как псалом: