Сергея Поразила логичность того, что говорил Лебедев. Он растерялся: в самом деле, не гибельно ли запирательство, когда все уж известно? Но в последнюю минуту Сергей уловил слишком уж настойчивое выражение глаз жандарма. Неужели властитель природы так заинтересован в том, чтобы арестант избежал приговора? И он снова подумал, что жандарм не знает, кому он передал бумаги.
— Видите ли, — медленно, стараясь скрыть необычайное волнение, сказал он, — предположим на секунду, на секунду только, что я взял какие-то бумаги, зашивал их там, ну, в общем все, что вы рассказываете, — то выходит, вы знаете, кому я их передал; а если б вы все знали, то вы бы мне сказали: вот такой-то говорит, что взял у Кравченко, — и все сразу ясно совсем.
— Да, вы правы, — сказал, усмехаясь, Лебедев, — человека, которому вы передали бумаги, я не знаю.
Он вдруг крикнул в сторону двери:
— Рукавко! — Повернувшись к Сергею, он проговорил: — Вы правы, его-то я не знаю. И как вы могли понять это? Рукавко! — снова позвал он.
Очевидно, жандарм, увидя бесцельность допроса, вызывал караул, чтобы отвести арестанта в камеру.
— Но вот этого я знаю! — скучающе, позевывая, сказал жандарм и указал Сергею на открывшуюся дверь.
Прямо перед ним стоял человек в серой арестантской одежде, за ним — конвойный солдат и тюремный надзиратель.
— А вы, надеюсь, тоже знакомы? — с небрежностью артиста спросил Лебедев.
И не страх, не тяжкое смущение испытал Сергей, увидя перед собой Кольчугина. Только в этот миг он понял счастье быть участником, пусть на миг, пусть даже едва, по касательной, борьбы рабочего класса за социализм. Друг стоял перед ним. Спокойно, выжидающе смотрел он на Сергея. И точно солнце внезапно осветило его, вмиг сняло плесень, легшую на душу.
— Знакомы? — спросил, поощрительно улыбаясь, жандарм.
Сергей ответил весело, уверенно:
— Нет, нет и нет.
— А ты-то, сукин сын, небось знаешь его? — внезапно придя в ярость, спросил Лебедев.
Кольчугин усмехнулся и ответил:
— Нет, не видел никогда.
Глаза Сергея затуманились слезами.
XXVI
Дождливым и холодным днем, в начале ноября, Звонков пришел к Ольге Кольчугиной. Звонков увидел, как постарела она. Морщины прошли по ее лицу, черные волосы поседели целыми прядями, она сильно исхудала, и от худобы еще заметней выступила ширина ее кости, особенно в плечах.
Он сел за стол, хотя она не приглашала его, обтер дождевую влагу со лба, отряхнул промокшую шапку.
— Вы одна, что ли, дома? — спросил он. — Все ваши-то где?
— Платона Марфа к доктору повезла, а мальчик уголь пошел собирать, — прокашлявшись, отвечала она ровным, глухим голосом.
Звонков искоса поглядел на Ольгу и проговорил:
— Вот такое дело случилось, Кольчугина.
Она стояла возле печки и молчала.
— Сын ваш находится в Киеве, в лукьяновской тюрьме, — сказал Звонков. — В тюрьму он попал не за разбой и не за кражу, а за защиту рабочего дела. Он поступил как честный и просветленный идеей рабочий. В тюрьме он никаких показаний жандармам не дает, рассказали люди. Передачу помощи ему оказывает Красный Крест, так что нужды он в тюрьме не терпит. Суд по его делу будет еще не скоро, месяца два еще пройдет, верно, не раньше, а может быть, и весной. Суд царский по головке не гладит, я вас неправдой утешать не хочу. Но мы верим, что народ сам достигнет своей свободы и откроет тюрьмы, выпустит на волю своих братьев. Сейчас поднимаются рабочие массы в Петербурге, под самым царским дворцом. А нет больше силы, чем у нас, рабочего класса. Увидите своего сына, недолго ждать уже.
Ольга внимательно смотрела прямо перед собой. Он замолчал и посмотрел в лицо Ольге.
— Слушайте, вот что я скажу вам, — проговорил он тихо, — я ваше горе понимаю, но мне не совестно перед вамп за Степана, я вам в глаза прямо смотрю, я ему помог на правильную дорогу выйти.
— В тюрьму? — спросила она.
— Да, — отвечал он, — в тюрьму, в Сибирь, в ссылку, в каторгу — за счастье рабочих людей, за справедливую жизнь.
Ольга недоверчиво усмехнулась, но ничего не сказала. Он спросил Ольгу, не нужно ли помочь ей, сказал, что должен уехать на время: чей-то подлый изменнический глаз следил за работой большевиков, уже арестованы его несколько товарищей; должно быть, и Степана выдал подлец провокатор.
— Нет, чего мне помогать, — сказала она раздраженно, — руки-то у меня остались, прокормлю и сына и себя.
Он встал, прощаясь с ней, и она быстро оглядела его красные от бессонницы веки, утомленные, измученные глаза, лицо с ввалившимися щеками и поняла, что этот молчаливый и спокойный человек уже не спит несколько ночей, загнанный изменой, что он валится с ног от усталости. Она сказала монотонно, негромко:
— Ночевать приходите, если негде, место ведь есть, и тюфяк Степана гуляет свободный.
— Некогда, — сказал он, — некогда, а придет время, высплюсь и я.