Над самым ухом Степки что-то оглушительно треснуло, потом снова и снова. Сладкий дымок, сразу напомнивший шахту и запальщика, пополз по камням, на мгновение закрыл казарму. Сердце дрогнуло и остановилось, снова бешено забилось. Острое желание скатиться вниз охватило мальчика.
— Хладнокровней, хладнокровней целься, потом стреляй, — раздался голос командира.
Дружинники, вытягивая шеи, всматривались в казармы. Приложив ружья к плечу, прицеливаясь, стреляли, щелкали затворами и снова стреляли. Делали они это деловито, молча, точно исполняли свою обычную работу.
Жалевший о валенках, щупавший кисет, чернявый — все были здесь. И чувство страха прошло так же внезапно, как и появилось.
Один только белоголовый охмелел. Шапка держалась у него на ухе; выстрелив, он ругался и грозил в сторону казармы кулаком.
Сверху хорошо было видно, как драгуны садились на коней, пехотинцы в серых шинелях, лежа за кучами дров, стреляли из винтовок. Звуков выстрелов с их стороны не было слышно, и Степке казалось, что дело у них идет плохо.
Чернявый, лежавший ближе всех к Степке, вынул из-за пазухи красный платок на маленькой палочке и отрывисто крикнул:
— Поставь его повыше там!
Степка на четвереньках полез к самой высокой точке отвалов. Платок, раздуваемый ветром, хлопал его по лицу. Долго провозился Степка, пока ему удалось укрепить тонкую палочку между камней, — она все выскальзывала и ложилась набок.
Потом он встал и оглянулся. Дружины плотным полукольцом охватили казармы. Выстрелы раздавались с эстакад и надшахтного здания, с отвалов и со стороны Садовой улицы. Вдруг послышались далекие крики, и Степка увидел, что к казармам отовсюду бегут дружинники с ружьями, никами и револьверами.
Драгуны, не спеша, длинной, красиво вьющейся лентой уходили в степь; пехота, рассыпавшись, отступала вслед за ними. Солдаты то и дело останавливались и стреляли с колена по наступающим дружинам.
— А-а-а! — перекатывалось со стороны надшахтного здания и эстакад.
— А-а-а-а! — совсем слабо доносилось из-за серых полуповаленных заборов.
— Ррр-р-ра-а! — заорали отвалы, и Степка увидел, как дружинники, перевалив через гребень, покатились вниз.
И чувство силы, то радостное и гордое чувство, испытанное им, когда он дрался с Пашкой, когда, работая в мастерской, он свернул колено жестяной трубы и когда смотрел на суровое, спокойное лицо запальщика Звонкова, охватило его с новой, неведомой глубиной.
— У-ю-й-й, — прожужжала над его головой муха.
— У-ю-й-й, — пропела так близко от него, что он невольно отмахнулся руками.
Возле ноги мальчика щелкнул камень, и легкий дымок пыли, подхваченный ветром, растаял в воздухе.
Нога начала гореть, точно ее ошпарило кипятком. Не понимая, что происходит, Степка присел и стал оглядываться. Что-то живое поползло в ботинок, штанина прилипла к икре, пальцы рук сделались мокрыми и клейкими. Потом он увидел, как дружинники разбивали прикладами стекла в казармах, а тяжелое, серое небо пошатнулось и грянуло вниз…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Весной 1911 года Степану Кольчугину исполнилось семнадцать лет. Это был рослый большеголовый парень, лицо его потеряло округлость, нос стал шире, а волосы и глаза потемнели; развившиеся надбровные дуги и резко обозначившиеся скулы придавали лицу нахмуренное, даже недоброе выражение. И голос у Степана сделался глухим, немного сиплым. Под коричневой сатиновой рубахой, застегнутой белыми перламутровыми пуговицами, споротыми со старого материнского платья, неторопливо дышала хорошо развитая грудь, а из коротких и узких рукавов выпирали длинные ширококостные руки с большими ладонями.
Он выглядел старше своих лет, и обер-мастер доменного цеха Иван Николаевич Фищенко, принимая Степана чугунщиком третьей печи, подумал, посмотрев на сердитое лицо парня:
«Вот уж поработает, разбойник».
Дома не замечали, что парень растет. Его звали по-прежнему Степкой, а по вечерам мать строго спрашивала:
— Ты где был?