Соловьев долго казался не то робким, не то сонным. Поздно сформировался, что ли? Как Илья Муромец: сидел сиднем тридцать три года, а потом силу в себе почувствовал необычайную. Васька силу накопил тоже приличную, судя по тому, с какой энергией он теперь действовал. Его мать была женщиной хотя и малообразованной, но на редкость дальновидной. Обогнав свое время на много лет, она следила за воспитанием учительского сына Кешки Билибина с гораздо большим рвением, чем за воспитанием собственного. Стоило, например, Кешке показаться во дворе в новом пальто, перешитом из старого отцовского пиджака, можно было не сомневаться, что в тот же вечер Соловьев-старший лишится своего пиджака. Стоило Кешке выйти в коридор с древней дедовской балалайкой — на другой день Васька появлялся там же, бренча на облезлой, замызганной до черноты мандолине; вместе они составляли ужасный оркестр. Если Билибин записывался в какой-нибудь школьный кружок, все знали: завтра в тот же кружок с тоской в глазах приплетется Соловьев. Лупили его дома не за плохие отметки вообще — Васька, кстати, учился прилично, — а лишь в тех случаях, когда одновременно за стенкой Кешка похвалялся отметкой хорошей.
По всем законам Васька должен был возненавидеть Кешку, но он довольно быстро познал эти законы, а следовательно, из их жертвы стал их властелином. Сообразил все-таки: с Билибиным нужно дружить и направлять события в желательную сторону. Иннокентий был парень добрый, ради дружбы честно подыгрывал Ваське в его отношениях с родителями, заранее получая информацию о том, что нужно Соловьеву-младшему, а что, наоборот, нежелательно.
Однажды они поднялись на высокий обрыв за городом, смотрели на Ярцевск, как некогда Герцен с Огаревым на Москву с Воробьевых гор. И так же размышляли о неведомом будущем и даже, следуя прекрасному примеру, решили поклясться в вечной дружбе. Правда, клятва у них не получилась, потому что Иннокентий, уже тогда склонный к научному анализу, потребовал уточнить формулировку.
— Чего ж тут непонятного! — восторженно воскликнул Васька. — Вечная дружба всегда и во всем! Ты — за меня, я — за тебя!
— Голова! Они зачем клялись? Вместе бороться за освобождение человечества! — укоризненно сказал Иннокентий.
— Это когда было! — закричал Васька. — В прошлом веке! При крепостном праве!
— Ну давай, — неуверенно сказал Иннокентий, не найдясь, что возразить другу. — Повторяй за мной. Клянусь!
— Клянусь! — откликнулся Васька торжественно.
— Ради друга утоплюсь!
— Ради друга утоплюсь! — повторил Васька с разгона.
— Ну и дурак! — злорадно сказал Иннокентий, очень довольный, что последнее слово осталось все-таки за ним.
Лишь один раз Васька взбунтовался — когда поступали в университет. Он вопил и хныкал, что надо идти наверняка, в какой-нибудь институт, где вовсе нет конкурса, что в университет они не попадут, а если и попадут, то с первого же курса вылетят… Иннокентий плюнул и ответил ему в том смысле, что пусть поступает куда хочет и что Васька, может, и вылетит, а он лично не собирается. Соловьев поплелся вслед за ним сдавать экзамены, и оба успешно сдали их. Вскоре они были уже на хорошем счету. Оба менялись прямо на глазах. Иннокентия одолевали гениальные идеи, он рвался в лабораторию проверить их, его не пускали — лабораторные начинались у студентов лишь с третьего курса, — он растерял свою детскую положительность и добродушие, стал самоуверенным и нервным. А у Васьки начала к тому времени проступать великая сила, накопленная им за два десятка лет полусонного существования. И опять Иннокентий сыграл важную, на этот раз, пожалуй, даже решающую роль в его жизни. Как-то на втором курсе Василия вызвал к себе ректор, тот самый, которого вскорости Билибин обозвал старым ослом, похвалил за хорошую учебу, но попенял: «Активности, активности не вижу, товарищ Соловьев. Сидишь, отмалчиваешься, вроде тебя ничего не касается. Жизнь — борьба! Скажу прямо: стоял вопрос о повышенной стипендии. Но отвели… Пассивен…» Вот тогда в Соловьеве внезапно и пробудилась та сила, которая впоследствии сделала его человеком значительным. Разговоры с Иннокентием о кибернетике стали своего рода трамплином.
Но это было давно. Василий Васильевич многое сделал, чтобы искупить свой грех перед другом, и Билибин в конце концов забыл о неприятном инциденте. Недоверие, которое испытывал ныне Иннокентий Павлович к своему начальнику, было связано с другим — с положением его в ученом мире.
Василий Васильевич еще долго говорил насчет ответственности перед человечеством. Иннокентий, как всегда, слушал его невнимательно. Ответственность перед человечеством! Интересно, он сам-то ее чувствует? Спрашивать было бесполезно: кроме общих фраз, ничего не услышишь. Да и не ждал ничего Иннокентий Павлович, никто не сумел бы ответить определенно на вопрос, который в последнее время неотступно преследовал его: куда приведет наука человечество — к сияющим вершинам или…
— Кончай, Вась, мы же одни, — перебил он наконец Соловьева.
Василий Васильевич тотчас умолк; подумав, сказал, прикрыв глаза: