Читаем Старая девочка полностью

Следующие три года ушли у Ерошкина в основном на Берга да на текущие ярославские дела, и он чувствовал, что Смирнова это вполне устраивает. Смирнов, похоже, хотел, чтобы Ерошкин не только не имел никакого влияния на Клеймана, но даже не знал, что с ним происходит. По-прежнему он сидит на Лубянке, или все-таки его сделали начальником лагеря.

Почему так было – то ли Смирнов боялся, что они друг другу могут помешать, а кто в итоге окажется прав, сказать сейчас невозможно, – Ерошкин не понял, просто, несколько раз спросив, как там у Клеймана, и не услышав в ответ ничего вразумительного, догадался, что задавать этот вопрос больше не надо. Всё, что Смирнов захочет, он скажет сам.

Подобное разделение продолжалось почти до лета 1942 года, а потом – было это в последних числах мая – Смирнов позвонил ему в Ярославль и вдруг сказал, что три дня назад Клейман в своем лагере под Воркутой скончался от пневмонии и на самом верху принято решение Верино дело снова объединить под руководством Ерошкина. Еще Смирнов сказал, что воркутинский лагерь закрывается и весь тамошний контингент в течение месяца будет переведен в Ярославль. Ерошкину надо быть к этому готовым. Впрочем, добавил Смирнов, проблема невелика: права у Ерошкина теперь неограниченные, так что он Вериных людей хочет – может расстрелять, хочет – оставит в тюрьме, а нет – пускай просто распускает по домам. Всё это в его воле.

Через день Смирнов снова позвонил и добавил, что вместе с зэками из Воркуты к Ерошкину едет и весь лагерный архив, то есть всё, что Клейман или сделал, или собирался сделать. Вряд ли это дубляж его донесений в Москву; из того, что о покойном известно, ясно, что он и под Воркутой играл свою партию. В общем, пускай Ерошкин сравнит и разберется что к чему. Он ему посылает и одно, и другое.

К заданию Ерошкин отнесся без энтузиазма, но когда понял, что никто и вправду ничего нового на него не взваливает: хочет – может читать, что осталось от Клеймана, хочет – нет, сейчас все заняты войной и начальству не до Веры, – успокоился. Все-таки он стал читать, и в итоге дело Веры снова сошлось в нем и соединилось. Конечно, из того, что Клейман посылал в Москву, и того, что записывал для себя и оставлял в лагере, выстроить полную картину было трудно, тем не менее через год Ерошкин, как они там жили, представлял неплохо, и это даже без рассказов зэков.

Тяжелее прочего было восстановить первые три месяца жизни Воркутинского лагеря, но и здесь он в конце концов разобрался. По-видимому, вначале, когда, едва выйдя на свободу, он был назначен его начальником, Клейман решил, что фортуна наконец повернулась к нему лицом. Путь от арестованного, ожидающего расстрела, до лагерного хозяина, который Клейман проделал в одну неделю, не мог не показаться чудом. Еще большим чудом было другое: те, кто должен был его расстрелять, ни с того ни с сего отдали ему всех Вериных людей, всех, кого они несколько лет искали от Владивостока до Каира и Стамбула и, главное, нашли. Теперь они были в его, Клеймана, руках.

Слова Смирнова о том, что за жизнь каждого зэка Клейман отвечает головой, он никогда всерьез не принимал. Голая тундра под Воркутой – не курорт, это во-первых, а во-вторых, если их жизнь и впрямь кому-то была нужна, то только идиот послал бы сторожем его, Клеймана. То есть Клейман с самого начала не сомневался, что, сведи он зэков в могилу, Смирнов и его начальники примут такой результат как должное, скорее всего, именно этого от него и ждут. Всё это понимая, он тем не менее решил не спешить и действовать по возможности аккуратно.

О том, что он начальник лагеря, Клейман узнал из приказа, зачитанного ему лично двадцать первого мая сорок первого года московским энкавэдэшником, сопровождавшим эшелон с зэками. Дело происходило на мху, ровнехонько посередине болота: здесь рельсы обрывались, и здесь же их всех высадили из вагонов, а потом они еще сутки – зэки и вохровцы на пару – выгружали продукты, медикаменты, палатки, прочую амуницию, которую им выдали в качестве приданого.

На прощание, когда паровоз уже развел пары и готов был отправиться назад, энкавэдэшник сказал Клейману, что здесь в округе нигде хорошего леса для бараков нет, чересчур холодно, ближайший лесоповал в ста пятидесяти километрах на юг, там тоже есть железнодорожная ветка, и как только он по рации даст им знать, в течение недели бревна ему привезут. Впрочем, добавил энкавэдэшник, установилась жара, шпалы положены прямо на мерзлоту, стоит льду подтаять, тяжелые вагоны разнесут путь в клочья, и Клейман подумал, что, если энкавэдэшник прав, дело к зиме разрешится само собой. К этому и шло. В июле шедший к ним состав с лесом, не дойдя до лагеря сорок километров, повернул обратно, и они оказались отрезаны от мира. Если не считать рации, только он, вохровцы да зэки. Правда, как по некоторым намекам из донесений понял Ерошкин, настроение ярославца к этому времени начало меняться.

Дело в том, что, пока железная дорога еще действовала, с ближайшей станции раз в три дня в лагерь ходила дрезина привезти и забрать почту. Первые несколько раз она уезжала полупустая, но дальше зэки валом начали писать друг на друга доносы. Все они были адресованы на самый верх, но раньше естественным образом должны были пройти через руки Клеймана. Целый месяц он прочитывал их один за другим, но потом, убедившись, что скомпрометировать его они не могут, запросил Смирнова, что с этим добром делать. Тот велел отправлять в Москву, и с тех пор дрезина из лагеря уходила груженной доверху.

Писали зэки исключительно друг на друга. Это было так странно – что ни о лагере, ни о нем, Клеймане, вообще ни о чем из той жизни, которой они жили, в доносах не было ни слова, – что поначалу Клейман решил, что они просто придуриваются. Или сговорились выждать, пока ему надоест и он, не читая, станет отправлять доносы прямо в Москву. Но зэки, когда он их об этом спрашивал, как будто его не понимали, и в конце концов Клейман отступил. Позже он и вовсе пришел к выводу, что всё это может быть ему очень полезно.

Несколько лет назад, когда люди Веры, попадая в Москву, по очереди, один за другим проходили через руки Ерошкина, тот с дьявольской хитростью внушил им дикое представление о них самих и о месте, которое они занимают в этом мире. На первом же допросе они узнавали от Ерошкина, что, чтобы найти и привезти каждого из них на Лубянку, чтобы выполнить это задание в кратчайший срок, были мобилизованы лучшие оперативники НКВД. И эти оперативники не просто просеяли всю страну от Кремля до последнего колымского лагеря, но некоторых из них нашли, а потом выкрали, похитили из черт знает каких стран, то есть пошли на всё, лишь бы доставить их в Москву живыми.

Кроме этого, Ерошкин им объяснил, каждому из них сумел объснить, что Вера идет, возвращается именно к нему. Что она повернула, стала уходить из этой жизни, бросила, разорвала все связи, все отношения, пошла даже на то, чтобы поломать существующий в мире порядок вещей, лишь для того, чтобы разыскать человека, который сейчас сидит перед ним. Но и это не всё. Каждый из подследственных услышал от Ерошкина, что на него одного – вся надежда; рухнет, пойдет прахом и родина, и революция, и социализм, если он не остановит Веру, не убедит ее, что дальше назад идти не надо. В общем, он им обещал и то, что они спасут мир, и что получат вожделенную Веру.

Ерошкиным была искажена сама суть допроса, само его основание и фундамент; вместо того чтобы сломать человека, которого допрашивал, Ерошкин его поднимал, будто тот ангел или какой-то святой, но Клейман понимал, что здесь уже ничего не поправишь. Ему придется работать с ними так же, как работал Ерошкин.

Делать это, с любой точки зрения, было неправильно и преступно. Цель допроса – подготовить человека к жизни в лагере; сидеть и выжить в нем может лишь тот, кто смирился, в ком не осталось и капли гордыни, и зэки уже начали догадываться, как жестоко их обманули.

На Лубянке подследственный слышал от Ерошкина, что в мире есть только он и Вера, он и она, и вот, едва зэк в этом укрепился, заматерел, его привозят в лагерь, где оказывается, что таких же, как он, так любящих и так же ждущих Веру, чуть не два десятка, но самое страшное – оснований ждать Веру у них отнюдь не меньше. Это была страшная травма.

Прямо с воли они попадали в зверинец. Любая тварь Божия имеет территорию, на которой обитает и кормится. Зверь метит, а потом хранит, защищает свою родину; пока есть хоть шанс ее отстоять, он будет драться и драться. А тут вдруг у двух десятков мужиков оказалось одно пространство – Вера, и, главное, только в нем, в его объеме все они и могли существовать. Естественно, что каждый для каждого стал врагом, узурпатором, агрессором – словом, тем, кто жалости не заслуживает. Запертые вместе, они уже самим своим присутствием оскорбляли друг друга денно и нощно, оскорбляли всякий час, всякую минуту и секунду. Само то, что ты должен жить с человеком, который требует принадлежащее одному тебе, что ты никуда и никогда не можешь от него деться, уже это вынести невозможно.

Но между ними еще и не было равенства. Один раньше был законным мужем Веры, кто-то целовал, лапал, тискал ее или переспал с Верой в грязной, вшивой ночлежке, другой даже в мечтах так и не коснулся ее ни разу – во всем этом каждый видел подтверждение своих прав на Веру и не уставал свидетельствовать о ней. Немудрено, что они готовы были на всё, только бы избавиться друг от друга.

Клейман надеялся, что эти доносы так или иначе заинтересуют Москву и она даст им ход. Основания для этого были. Некоторые доносы с самого начала писались грамотно, Клейман давно и хорошо знал систему, видел, что в них есть всё, на что любой чекист в любом городе немедленно сделал бы стойку. Лучшие, что немудрено, писал бывший начальник харьковского НКВД, и Клейман скоро заметил, что, похоже, не он один об этом знает.

То, что писал харьковчанин, даже как он писал, то есть и сами обвинения, и формулировки, потихоньку начали гулять, чаще и чаще они попадались ему и в доносах других зэков. Могло быть так, что Горбылев намеренно допускает утечку, чтобы сделать свои обвинения убедительнее и весомее, но Клейман почему-то был уверен, что – нет; другие просто воруют и переписывают его доносы. Очень неплохо писали еще Корневский с Соловьевым. Пройдя тяжелые процессы, а потом по многу лет отсидев в лагерях, они не хуже харьковчанина знали, что и как требуется для обвинения.

В общем, все из кожи вон лезли, чтобы сделать свои доносы, как надо. И у них получалось, это было ясно: потому что позже Ерошкин в своем Ярославле не раз слышал, что из-за настойчивости Клеймана Смирнов по многим из них был все-таки вынужден открывать следствие. Сколько продлится нынешнее настроение Сталина, не знал никто, и приходилось страховаться. Смирнов открывал эти дела, потом намеренно затягивал и затягивал следствие, лишь убедившись, что Сталин по-прежнему ждет Веру, спускал на тормозах.

В лагерных доносах был только один недостаток – зэки не были оригинальны. Например, Корневский и Коля Ушаков как военные естественным образом обвинялись в создании и руководстве троцкистско-зиновьевским военным центром, Сашка – в организации заговора, направленного на отделение Украины от России, и в бандитизме. Башкир и узбек, оба на пару – в пантюркизме, в намерении поднять общетюркское восстание против советской власти и в шпионаже в пользу Турции. Очевидно, Клейман понимал, что отсутствие оригинальности – серьезный недостаток, потому что меньше чем через два месяца, уже с сентября, стал им помогать.

Вообще, как понял Ерошкин, в сентябре в лагере начали происходить перемены. Причем, что занятно, ни умный и проницательный Клейман, ни сами зэки, похоже, ничего не замечали. Каждый работал на себя, ни о ком другом, кроме себя и Веры, не думая; тем не менее, читая лагерные бумаги, Ерошкин всё чаще путался, не мог понять, кто кого теперь использует: Клейман зэков или зэки Клеймана. Со стороны было хорошо видно, как их интересы вдруг стали делаться общими, и день ото дня это соединяет, привязывает их друг к другу. Всё шло добровольно и естественно, но, главное, хоть и быстро, но без резких переходов, без каких бы то ни было скачков, и надо было отойти на тысячу километров, и больше чем на три года времени, чтобы разобраться что к чему.

Пытаясь помочь зэкам с доносами, Клейман в конце августа начал череду допросов. Он задумал за полтора месяца пропустить каждого из них через новое следствие, неважно, что они не были обвиняемыми ни по одному конкретному делу. Ему было необходимо знать всю их жизнь с самого первого дня, который они помнили. Клейман не сомневался, что сможет заставить зэков восстановить даже то, что сами они давно – случайно или намеренно – забыли, не хотели больше помнить, и решил собрать что-то вроде архива их жизней, из которого можно будет черпать и черпать, брать полными пригоршнями, не боясь, что ларь оскудеет. Он верил, что от этих доносов – столько в них будет важного – Москва уже отмахнуться не сможет.

День за днем Клейман допрашивал одного зэка за другим, и это особенно заинтересовало Ерошкина, потому что три года назад он делал то же и с теми же людьми. Правда, Ерошкин брал не так широко: его занимало лишь связанное с Верой. Всё же общего было немало, и Ерошкин мог сравнить технику Клеймана, посмотреть его сильные стороны, не знакомые ему приемы. Что особенно Ерошкину нравилось, им с Клейманом легко было меряться: ясно было, что кто больше накопал, тот лучше и работает.

Сопоставляя протоколы, Ерошкин в конце концов признал, что, хотя результаты у него и у Клеймана схожи, да и техника допросов близка (позднее он узнал, что у Смирнова и Клеймана был один наставник – Сапенов, человек старой выучки, двадцать лет проработавший в охранке и взятый в ЧК еще Дзержинским), Клейман явно сильнее. Клейман никогда не дробил подследственного, с самого начала как бы видел его целиком, поэтому не знал пустых и ложных ходов. Как ему это удается, Ерошкин так и не понял, но поразился, что Клейману всё было интересно, всё шло в дело, он ничего не выбраковывал и не выбрасывал как шелуху. Такое отношение к подследственному легко взламывало любую защиту. Конечно, здесь, в лагере, зэки сами и в охотку с ним сотрудничали, но Ерошкин видел, что и в другой ситуации результат будет тот же. Ведь, не зная, что прятать, по-хорошему и не спрячешь.

Как видел Ерошкин, в лагере Клейман без ограничений знакомил зэков с материалами, которые дали допросы их товарищей, но и, в нарушение всех правил, давал им читать копии московских протоколов его, Ерошкина; понять, для чего это делалось, он долго не мог. Нового для Москвы там точно ничего не было. Всё же он не сомневался, что какая-то цель у Клеймана определенно была: с тех пор, как четыре года назад Ерошкин впервые услышал его фамилию, он успел привыкнуть, что Клейман ничего не делает без расчета, что, работая с ним, нельзя ни от чего отмахиваться, наоборот, чем мельче, страннее деталь, тем вернее она и есть ключ. И на этот раз, едва прочитав о московских протоколах, Ерошкин заподозрил, что главное – здесь, и все-таки преодолел искус, не стал залезать вперед.

Доносы зэков, после того как Клейман начал им помогать, в самом деле стали ярче, живее, но сказать, что что-то принципиально поменялось, Ерошкин не мог. Пожалуй, слабые подтянулись; теперь их доносы мало в чем уступали доносам Горбылева и Корневского, но уровень лучших почти не поднялся. Настоящий плюс, в сущности, был один: это были законченные производством дела. Не обычные сообщения стукачей, что имярек раньше был тем-то, участвовал в том-то, но скрыл это от советской власти или что он в присутствии таких-то лиц говорил то, что иначе как антисоветскую агитацию расценить невозможно. Это были дела, где прослеживались все связи, все отношения, где было понятно, кто, где, когда и почему: кто кого вовлек и по чьему заданию. Почти всегда это была организация, и у нее была цель, были задачи и средства, была, наконец, структура, вся система соподчинения и субординации. Что-то эта организация уже успела совершить, что-то она пока себе лишь запланировала, но всё было прослежено с удивительной ясностью. В общем, работа была сделана мастерски и полностью готова для суда.

Ерошкин, читая доносы подряд, один за другим, не мог это не оценить, не отметить. В то же время его не оставляло ощущение, что Клейман ожидал большего и разочарован. Конечно, он не был столь наивен, чтобы верить, что Москва тормозит доносы из-за лени, и достаточно сделать за московских следователей часть работы – дальше всё покатится само собой. Но, похоже, преувеличивал силу, яркость того, что писали зэки. За двадцать лет в органы было вложено слишком много изобретательности и таланта, еще со времен Дзержинского в ЧК шли работать самые блестящие умы, и это не могло не дать результата. Нигде не было столько свободы, столько простора для творчества, и равняться с опытными чекистами у зэков не получалось. Сколько бы всего ни выпало на их долю, органы их судьбами было не поразить. Это был тот нечастый случай, когда Божественный замысел всегда уступит трудам рук человеческих.

Всё же в новых доносах было немало любопытного. Так, например, раньше в лагере шла война всех против всех. Вера была одна, и никому и в голову не приходило, что, чтобы справиться с частью врагов, следует объединиться, хотя бы на время объединиться. Для этого они были чересчур честны, чересчур прямолинейны и искренни в своей любви к Вере. Они даже на час не могли решиться оставить это за скобками и заключить союз. Сентябрь здесь многое поменял. Явно и теперь не сговариваясь, не заключая временных перемирий с одними, чтобы нанести удар по другим, они шаг за шагом начали понимать, что не всё в них различно, не во всем они чужие друг другу, и сразу же стали сближаться их доносы.

Раньше Вера, любовь к ней, ожидание ее разводили их в разные стороны; Вера, как катком, прошлась по всему, что могло их свести, она была ревнива, и они могли быть обращены только к ней. Только нужное в них Вере могло быть оставлено и сохранено. Осенью, однако, произошел перелом; похоже, Клейману во время долгих лагерных допросов удалось убедить зэков, что Вере подобной жесткости вовсе не надо, что она любит их такими, какие они есть, и не хочет, чтобы ради нее они всё в себе ломали.

В итоге уже в сентябрьских доносах Ерошкин без труда обнаружил, что зэки поделились на четыре четкие фракции, и то, что пишут в Москву их члены, так одно другое дополняет и подтверждает, что нелегко поверить, что обошлось без сговора. Сначала зэки разбились на тех, кто попал на Лубянку, а следом – в Воркутинский лагерь из других тюрем и зон, и тех, кого взяли с воли. Здесь, вне всяких сомнений, правда была на стороне вольных, которые писали о бывших зэках, что жизнь им оставлена из милости, они – враги трудового народа, предатели, убийцы, по закону и по справедливости они лишены всяких прав, в том числе и права на Веру. Сам народ никогда не допустит, чтобы Вера попала в их руки.

В доносах это было обязательной преамбулой и одновременно основным тезисом, из которого в свою очередь делался развернутый вывод. Если эти люди понимают, что Вера не будет их, такое невозможно ни при каких условиях, значит, они ее не ждут, лишь преступно симулируют любовь. Это подлый прием. С его помощью они пытаются обмануть партию, народ, органы и выйти на свободу.

Ерошкин видел, что в лагере знают про эти обвинения. И дело здесь вряд ли в одном Клеймане, всё это обсуждалось и без него. Силы двух фракций, их убежденность, страсть, вера в свою правоту были, конечно, не равны. Во всяком случае, старые зэки отвечали на эти обвинения вяло, уклончиво, было видно, что и сами они считают, что для подобных подозрений есть основания, рокируй их судьба, они и сами под этим подпишутся.

Позже каждая из групп в свою очередь раскололась надвое, что тоже попало в доносы. Теперь зэки поделились на тех, кого Вера раньше любила, и на тех, к кому всегда была равнодушна. Этого раскола Ерошкин ждал, еще когда допрашивал их в Москве. Те, кто уже удостаивался ее любви, считали себя как бы белой костью, были убеждены, что остальные только ее путают и сбивают. Кто-то признавал их преимущество, кто-то нет, в любом случае накал страстей здесь был меньше, чем между вольными и зэками.

Так или иначе, но к осени сорок первого года к одной из этих четырех групп причисляли себя все зэки Воркутинского лагеря, за исключением, пожалуй, Коли Ушакова. Этот Верин приемыш ни к кому тогда не примкнул, держаться сам по себе он старался и дальше. Его отношения с Верой мало походили на отношения остальных: никто им, в сущности, не интересовался, и, как понял Ерошкин, Колю это устраивало.

Еще читая летние доносы, Ерошкин обратил внимание, что в них нет ни одного, подписанного фамилией Ушаков, и в сентябре, когда вал доносов достиг максимума, он тоже ни разу ни на кого не настучал. Почему-то, однако, Клейман с этим мирился. Возможно, дело было в Колином письме, написанном в тот же сентябрь и адресованном Вериным дочерям. Вне всяких сомнений, Клейман санкционировал его отправку, и Ерошкин потом много раз благодарил Бога за то, что Москва сумела перехватить письмо.

Перейти на страницу:

Похожие книги