Подъезжаем к Большому театру. Если у входа много народу — стало быть, к началу еще успеем, если нет никого — значит, уже началось. Каждый стремится первым выйти из кареты. Лакей нас выхватывает и ставит на землю. Гувернантка ловит младших на руки. От нетерпения стараешься высвободить руку и скорее бежать по лестнице. Обычно сидели в бельэтаже, в ложах № 1 и 2 или № 14, у царской ложи. <…> Но мучения наши не кончены: мы, как есть, в шубах, во время действия идем к барьеру ложи, чтобы скорее увидеть, что происходит на сцене. Нас утягивают за шубу, за руку в аванложу. Начинается раздевание. Сапоги не слезают, сами так укутаны, что ничего не можем развязать и снять. Счастливчик, которого разденут первым, уже стоит у барьера ложи в белых перчатках. Подходит второй, третий, четвертый. Кто садится, кто стоит у барьера, но все впиваемся глазами и всем существом в сцену.
Позднее нас было так много, что брали две ложи: нас, детей, восемь человек, да няня, гувернантки одна или две, мама, иногда отец, гувернер Евгений Иванович».
Особенно в раннем детстве любили поездки в цирк. Косте нравились клоун Марено и наездница Эльвира. Марено стал первым объектом подражания, с которого как-то сами собой начались Костины актерские университеты. Подражание любимым актерам станет в те годы обычным приемом его работы над ролью. В одной из самых первых заметок о своей игре (это был водевиль «Чашка чая») он отметит: «Имел успех, публика смеялась, но не мне, а Музилю, которого я копировал даже голосом». И такие отсылки к образцам, которым начинающий любитель беззастенчиво подражает, долго еще будут встречаться в его записях: «Играл плохо. Старался копировать Булдина, ученика Консерватории, но ничего из этого не вышло». Были и образцы замечательные: «Я был влюблен в Ленского: и в его томные, задумчивые, большие голубые глаза, и в его походку, и в его пластику, и в его необыкновенно красивые и выразительные кисти рук, и в его чарующий голос тенорового тембра, изящное произношение и тонкое чувство фразы, и его разносторонний талант к сцене, живописи, скульптуре, литературе. Конечно, в свое время я усердно копировал его достоинства (тщетно!) и недостатки (успешно!)». Важно заметить, что копируя, он не просто перенимал понравившееся, а учился понимать природу актерской выразительности. Это было соединение подражания с изучением, вхождение в тайны профессии.
С девицей Эльвирой связано первое публичное проявление Костиной влюбленности, вроде бы детской (ему восемь лет), но все-таки уже и немного мужской. «По окончании своего номера Эльвира выходит на вызовы и пробегает мимо меня в двух шагах. Эта близость кружит голову, хочется выкинуть что-то особенное, и вот я выбегаю из ложи, целую ей платье и снова, скорей, на свой стул. Сижу словно приговоренный, боясь шевельнуться и готовый расплакаться», — вспомнит он через полвека.
Вернувшись из цирка или театра, они не только вместе обсуждали увиденное, но стремились его повторить в собственных детских спектаклях, пусть наивных, но пробуждавших переживания по-настоящему творческие. Театр стал для Кости той страстью, которая удивительным образом изменила его статус в семье. Из ребенка незаметного, не внушавшего никаких особых надежд, он выдвинулся на первые планы, неожиданно обнаружив талант актера, организатора и театрального выдумщика. Постепенно вся творческая власть в домашнем театре перешла к нему и была признана всеми. Уже в эти первые годы знакомства с искусством, которое заполнит и поглотит всю его жизнь, когда грань между детской игрой и призванием еще не была им осознана, он проявил совсем не детскую серьезность, настойчивость в преследовании избранной цели, свободу фантазии, впрочем, и — склонность к творческому диктату, пока еще только мальчишескому: «На правах директора я забрал себе лучшие роли, и мне уступили их, потому что я — профессионал: я клялся, мне нет поворота назад».