Понимание этой исторической диалектики должно было вести каждого человека, которому были дороги социалистические и общедемократические идеалы, в лагерь международной левой оппозиции, формирующегося IV Интернационала. Однако на такой шаг, который мог бы вызвать радикальные изменения в соотношении антифашистских сил, западные гуманисты не могли решиться. Они опасались революции в своих странах с сопутствующими ей неизбежными эксцессами, гражданской войной и т. д. Таким людям «миролюбивый» Сталин, свернувший знамя мировой революции, казался ближе, чем Троцкий с его революционными призывами. Поэтому они предпочитали оставаться в плену иллюзий о возможностях гуманизации и демократизации сталинского режима и вращались в порочном кругу колебаний и опасений в том, что критика сталинизма может сыграть на руку реакционным силам и нанести ущерб Советскому Союзу. Приняв превосходство сосредоточенной в руках Сталина материальной силы за превосходство его исторической правоты, они отождествляли Советский Союз и Сталина и демонстрировали своё единство со сталинистами на международных антифашистских конгрессах, поднимавших престиж и авторитет Сталина.
В 1933 году Г. Федотов писал, что «на Западе обращаются к Москве не только рабочие, но и лучшие представители интеллигенции, задыхающиеся в злобе и хаосе послевоенной Европы, и целые народы, обездоленные Версальским миром» [799]. Замечая, что Советскому Союзу сочувствуют почти «все порядочные люди в Европе… по крайней мере все люди со встревоженной совестью, устремлённые к будущему», Федотов находил объяснение этому в том, что «человек, имеющий общественный идеал, стремится видеть его уже воплощённым в действительности — настоящей или прошлой. Конкретность воплощения, пусть обманчивая, даёт силы жить и бороться с действительностью отрицаемой» [800].
Справедливость этого вывода подтверждается словами Андре Жида о своих иллюзиях, разделявшихся и многими другими деятелями западной культуры: «Кто может определить, чем СССР был для нас? Не только избранной страной — примером, руководством к действию. Всё, о чём мы мечтали, о чём помышляли, к чему стремились наши желания и чему мы готовы были отдать силы,— всё было там. Это была земля, где утопия становилась реальностью. Громадные свершения позволяли надеяться на новые, ещё более грандиозные. Самое трудное, казалось, было уже позади, и мы со счастливым сердцем поверили в неизведанные пути, выбранные им во имя страдающего человечества» [801].
В условиях очевидного кризиса капиталистической системы и победы такого её страшного порождения, как германский фашизм, А. Жид видел в Советском Союзе живое доказательство «осуществления смутной ещё мечты и неопределившихся желаний» [802]. Эту мысль, содержавшуюся в предисловии к изданному в Москве собранию его сочинений, писатель повторил на международном конгрессе защиты культуры, председателем которого он был избран: «СССР для нас теперь зрелище невиданного ещё значения, огромная надежда, скажу прямо, пример» [803].
Поездка Жида в СССР в 1936 году и была, собственно, вызвана желанием писателя лично убедиться в победе «порыва, способного увлечь всё человечество», «беспрецедентного эксперимента», ради помощи которому «стоит отдать жизнь» [804]. Этим патетическим настроением были проникнуты первые выступления Жида в Советском Союзе. Обуревавшие его восторженные чувства были столь велики, что он даже готов был отказаться от своих представлений о назначении писателя как критика социальной действительности. «До сих пор во всех странах света крупный писатель почти всегда был в той или иной степени мятежником и бунтарем,— говорил он.— …Сейчас в Советском Союзе вопрос впервые встает иначе: будучи революционером, писатель не является больше оппозиционером. Наоборот, он выражает волю масс всего народа и, что прекраснее всего,— волю его вождей… И это лишь одно из многого, чем может гордиться СССР в эти замечательные дни, которые продолжают потрясать наш старый мир» [805].
Однако по мере знакомства с Советским Союзом энтузиазм писателя резко шёл на убыль. Его отрезвила и насторожила прежде всего изощрённая идеологическая обработка, которой он подвергался со стороны сопровождавших его в поездке официальных лиц, в первую очередь М. Кольцова.
«Я хорошо знаю,— писал Жид, рассказывая о кажущейся откровенности и доверительности Кольцова,— что он не скажет ничего лишнего, но он говорит со мной таким образом, чтобы я мог почувствовать себя польщённым его доверием… Он начинает: