Нужно обладать гениальными способностями, чтобы суметь доказать в течение какого угодно срока, что кавказские большевики — это большевики «анархистского толка», удалые экспроприаторы… Как это нехорошо и недостойно честного политического борца и идейного противника, каковым представлялся нам гр. Мартов. Да, сегодняшний Мартов так не похож на прежнего Мартова-борца, Мартова-циммервальдиста. Ведь Мартов был среди тех немногих социалистов, имена которых по справедливости тихою радостью будут светить человечеству и навсегда останутся памятными рабочему Интернационалу…
Трудно было ожидать от того же Мартова, чтобы он из фракционной ненависти мог так бесцеремонно бросать комья грязи не только в личность политического противника с целью очернить, «убить» его, но и в целую партию.
Пишущему эти строки, как одному из молодых и скромных тружеников кавказского большевизма, только и остается с негодованием отбросить эти грязные обвинения, возведенные гр. Мартовым на кавказских большевиков и на т. И. Джугашвили-Сталина, которым кавказские большевики вправе гордиться. Пишущему эти строки с болью в сердце приходится сказать Мартову сегодняшних дней: «Бороться с противниками надо все же честно».
Юлий Мартов так и не дождался ни конкретного ответа на свои обвинения, ни вызова свидетелей, которых он назвал. А вскоре ему пришлось навсегда покинуть Россию. Сталин позаботился о том, чтобы даже воспоминания о его возможной причастности к этим уголовным операциям исчезли. Скажем, у Камо еще до его гибели чекисты забрали весь архив. Иосиф Виссарионович перестарался. Вполне возможно, что он и не руководил экспроприациями, но отсутствие документов оставляет простор для слухов и версий, которые довольно широко распространились. Американский посол в Москве Уильям Буллит писал: «Президент Рузвельт думал, что в Москве сидит джентльмен, а там сидел бывший кавказский бандит».
Презрение и пренебрежение ко всем воспитывалось в Сталине еще до революции. 27 февраля 1915 года он пишет Ленину, Зиновьеву и Крупской из села Монастырское Туруханского края, где отбывал ссылку. Стиль — развязный, от которого впоследствии он откажется, но тогдашнее отношение к оппонентам сохранится навсегда:
«Мой привет Вам, дорогой Ильич, горячий-горячий привет! Привет Зиновьеву, привет Надежде Константиновне! Как живете, как здоровье? Я живу, как раньше, хлеб жую, доживаю половину срока. Скучновато, да ничего не поделаешь. А как Ваши дела-делишки? У Вас-то, должно быть, веселее…
Читал я недавно статьи Кропоткина — старый дурак, совсем из ума выжил. Читал также статейку Плеханова в «Речи» — старая неисправимая болтунья-баба. Эхма… А ликвидаторы с их депутатами-агентами вольно-экономического общества? Бить их некому, черт меня дери! Неужели так и останутся они безнаказанными?! Обрадуйте нас и сообщите, что в скором времени появится орган, где их будут хлестать по роже, да порядком, да без устали».
Не раз, наверное, Сталин с раздражением думал, что, пока он сидел в туруханской ссылке, Ленин с Троцким да и остальные большевики-эмигранты прохлаждались за границей — в комфорте и уюте.
Настанет время, когда генеральный секретарь презрительно скажет, что его оппоненты, побывавшие в эмиграции, «на самом деле партии не знали, от партии стояли далеко и очень напоминали людей, которых следовало бы назвать чужестранцами в партии».
25 октября 1917 года Иосиф Виссарионович Сталин-Джугашвили был включен в состав первого советского правительства в качестве наркома по делам национальностей как единственный член ЦК, интересовавшийся национальным вопросом.
«Первое заседание большевистского правительства, — вспоминал Лев Троцкий, — происходило в Смольном, в кабинете Ленина, где некрашеная деревянная перегородка отделяла помещение телефонистки и машинистки. Мы со Сталиным явились первыми.
Из-за перегородки раздавался сочный бас Дыбенко: он разговаривал по телефону с Финляндией, и разговор имел скорее нежный характер. Двадцатидевятилетний чернобородый матрос, веселый и самоуверенный гигант, сблизился незадолго перед тем с Александрой Коллонтай, женщиной аристократического происхождения, владеющей полудюжиной иностранных языков и приближавшейся к сорок шестой годовщине.
В некоторых кругах партии на эту тему, несомненно, сплетничали. Сталин, с которым я до того времени ни разу не вел личных разговоров, подошел ко мне с какой-то неожиданной развязностью и, показывая плечом за перегородку, сказал, хихикая:
— Это он с Коллонтай, с Коллонтай…
Его жест и его смешок показались мне неуместными и невыносимо вульгарными, особенно в этот час и в этом месте. Не помню, просто ли я промолчал, отведя глаза, или сказал сухо:
— Это их дело.
Но Сталин почувствовал, что дал промах. Его лицо сразу изменилось, и в желтоватых глазах появились искры враждебности…»