Три же года назад еще и участок леспромхозовский покинул поселок насовсем. Затем разобрали железнодорожные стрелки и лесоперевалочную эстакаду и оставили один только сквозной путь: двое рельсов — один след, убежал — возврата нет. В довершение этого, поскольку опустевшее здание станции последние поселковые мужички мгновенно обратили себе на пользу, окрестив его рестораном «Тайга» и став в нем собираться, чтоб распить, случалось, бутылочку под какой-никакой, а крышею, да и вроде бы скрытно от тоскливо-гневных бабьих глаз, — кто-то из завсегдатаев «Тайги» поджег вскорости казенное, покинутое путейцами строение, и оно, сгоревши дотла, уничтожило ненавистную «Тайгу» да оставило в память по себе огромные вокруг пепелища, навсегда и смертельно уже обожженные тополя. Другой станции учреждать на месте сгоревшей не собирались, поскольку теперь пролегал через поселок всего-то один путь без семафоров, и этаким манером даже само название поселка, некогда на века, казалось, прочно запечатленное еще и в трех, так сказать, экземплярах — под коньком крыши, на фронтоне и на боковых стенах вокзалишка, регулярно каждый год подновлявшегося светлой охрой, — словно вообще исчезло с лица земли, как бы предвещая тем самым и постепенное следом исчезновение всякого человеческого жилья в здешней округе.
И наконец — уж если пришла беда, так отворяй ворота! — в погибающий и обреченный поселок принялись откуда ни возьмись стекаться крикливые цыганские массы, по дешевке скупая дома, спешно покидаемые жителями в этой абсолютно, дескать, бесперспективной, как начали выражаться в районе, местности. И Михайловне временами уж и вовсе невмоготу стало бороться с тоской и унынием, какие вполне естественно обуревали теперь ее, обыкновенную русскую бабу, прокрестьянствовавшую всю свою жизнь. Против цыган она лично совершенно ничего не имела, кроме обычного предубеждения, будто глаз-де у них дурной. А так-то чего ж… люди вроде как люди — ноги-руки есть, ну а беспечные… так ведь и те, у кого головы тоже будто бы на плечах наличествуют, жизни проживают, случается, еще и ох какие безголовые! И все-таки преспокойно глядеть-наблюдать, как невесть откуда пришлые люди истапливают в очагах и на кострах за усадьбами бывшие в недалеком еще прошлом почти сплошь как на подбор — дерева хватало! — ладные подворья и прясла и вовсе не пашут под кормилицу картошку, было Михайловне и больно, и горько: у нее на глазах гибла вокруг земля, а следом окончательно гиб и весь родимый на ней поселок, пускай — старинный, не старинный там, а ведь обживший потихоньку и немалый погост, где почти что за век его негромкого и печального существования навсегда поуспокаивалось немало и старателей, и крестьян да лесорубов с путейцами, обильно, кстати, проливших поту, прежде чем им удалось обратить эти полугорные леса в места, пригодные наконец для более или менее прибыльного проживания. Да вот только внезапно отчего-то все их прошлое умение, терпение и старание пошли вдруг прахом…
Потому, когда сын с дочками, в который уж раз, завели речь снова да ладом — а как, мол, глядит она, чтоб совсем к ним в город перебраться для дальнейшей спокойной, на заслуженном, как говорится, отдыхе, жизни «со всеми, значит, удобствами» (это сын Саня подчеркнул для убедительности!), Михайловна — неожиданно для себя — с серьезностью задумалась, чувствуя, что теперь-то, наверное, и есть полный резон соглашаться (хотя всегда прежде и отвергала, уже даже в мыслях, столь естественный для себя выход).
В сентябре, когда дружно выкопали картошку и убрали весь остальной огород, Михайловна и дала на переезд из поселка в город — пока только на зиму — свое окончательное согласие.
Утром в воскресенье сын приехал на «Жигулях» один, чтоб в машину на заднее сиденье влезло все, что мать пожелает брать с собой в город «из тряпок», как он подчеркнул, ибо еще на семейном совете было постановлено, что дом остается как бы постоянно действующей дачей, готовой в любой миг принять — на зимнее воскресенье, допустим! — дорогих постояльцев, и потому обстановку, вплоть до занавесок, трогать незачем. Михайловна и сама-то превосходно все понимала: да если уж и вовсе, а не просто на зиму, переезжать ей отсюда к детям, то зачем же тогда и нехитрую деревенскую обстановку переправлять в город, в квартиру с паркетными полами и с блескучей коричневой мебелью-шкафами?
И пока собиралась в дорогу да прибирала в дому, остававшемся пустым на всю, считай, долгую зиму, Михайловна крепилась, держала себя в руках, даже посмеивалась: да чего это, мол, так переживать, ведь просто от печек с дровами в постоянное тепло едет она на время. Но вот уж и погрузили узел с постельным бельем и прочей разной мелочишкой, сели в машину сами, как Михайловна вдруг увидала гревшегося на крыше веранды кота и обомлела, впервые за все утро про него вспомнив.
— Саня… а Егора-то куда девать? — спросила она сына, изготовившегося уж и мотор включать. — А, Саня?