От заката осталось часто перекрытое тучами оранжевое пятно, в центре которого угадывался некий одинокий, как бы даже беззащитный шарик. Степь же была совсем непроглядная – ни холмика не было уже видно, ни рытвины, ни хотя бы даже намека на какую-нибудь солончаковую кляксу. Словно не степь была там, внизу, нет, не пахнущая полынью и дождем степь, да и не Земля вообще – а Черная дыра, в которую валилось маленькое, одинокое и беззащитное Солнце. Если бы это было так, подумал я, то это был бы самый последний закат. И если бы это был самый последний закат, то провел я его, как ни крути, крайне бездарно.
– Нелыкин, – позвал я, не оборачиваясь. – Ты слышишь тихий шелест доставаемых из карманов паспортов?
– Никак нет, – печально отозвался Алексей. – Уже почти минуту, как тишину ловлю, товарищ майор.
Я вернулся за стол и энергично хлопнул по нему ладонью – так, что панель засветилась во всю мощность, побелела:
– Ну слава те, господи! Отлегло! Я-то уж, понимаешь, решил, что это старческая глухота на меня навалилась. Стою, понимаешь, и думаю: ну надо же, какая досада! Граждане, понимаешь, Заруба и Гильямов достают свои распрекрасные паспорта – а я не слышу, ну ни звука! Не иначе как оглох, думаю. Вот это был бы номер, как считаешь?
– Да ну что вы, Владимир Федорович! – отмахнулся Нелыкин. – Вы и не старый еще, а будут со слухом проблемы – так вылечат. Сейчас же все лечат, не то что уши там, например… Еще и путевку получите в санаторий, в Швеции вот сейчас хорошо, не жарко. Не переживайте.
– А чего ж это тогда был за фокус с паспортами? – спросил я Нелыкина, внимательно разглядывая лицо белобрысого Зарубы. Лицо белобрысого Зарубы шло красными пятнами.
– Да какой там фокус, – легкомысленно буркнул Нелыкин, снова уставившись в свой монитор. – Нет у них никаких паспортов, вот и весь фокус.
– Как?! – Я, как мог, изобразил на лице ужас. – У двух великих покорителей Космоса, у двух безотказных первопроходцев, у двух, так сказать, Магелланов нашей эпохи – Гильямова Сергея Олеговича и Зарубы Вадима Петровича – нет паспортов?!
– Нет, – сознался Нелыкин.
– Даже у Вадима Петровича?!
– Даже у Вадима Петровича.
– Но как же так, Нелыкин?! Как такое может быть?!
– Такое очень даже запросто может быть, товарищ майор, – заверил меня Нелыкин. – Если учесть, что им обоим нет еще шестнадцати лет.
У Зарубы уже дрожала верхняя губа – и вибрация от нее комично передавалась на конопатые щеки. Ну давай, подумал я. Давай уже, зря я, что ли, цирк этот тут развел, издеваюсь над тобой, объясняю тебе, что сопляк ты, желторотик, от горшка два вершка, молоко на губах не обсохло, романтик пустоголовый, мамкин сын…
– Как это странно, – медленно сказал я, – что человеку, обладающему глубочайшими знаниями относительно статистики нарушения дисперсий, еще нет шестнадцати лет…
Вот так. Сейчас ты носик вытрешь рукавом, потом не сдержишься, раз шмыгнешь, два шмыгнешь – да и разревешься. И назовешь меня фашистом и гадом, и как только вы меня не называли с вот этого самого стула. А после истерики поедешь ты тихо-мирно домой в свой Акмолинск и, быть может, ума наберешься там.
– Перестаньте, – сказал вдруг чернявый Гильямов. – У нас есть право совершать ошибки, потому что если их не совершать, то не совершится вообще ничего. А вы над нами издеваетесь. За что? Мы хотим делать что-то полезное и интересное. Что в этом плохого?..
Он говорил, по-прежнему глядя в точку перед собой. Я понял, что это был за ступор такой: у него разрушилась мечта, и смотреть ему никуда не хотелось. Тот корабль, у которого их выловили, уже полчаса как отбыл, и мысленно этот Сергей был там, на нем. Ну ничего. Мечты – они тем и хороши, что им можно предаваться на расстоянии от объекта грез.
Вот о чем мечтал в детстве я? Ну правильно – о еде. Как всякий ребенок, переживший Войну, родившийся в Войну или родившийся сразу после Войны – я мечтал о еде. До умопомрачения. До полной невозможности воспринимать мир как-то иначе, нежели через призму гипотетической съедобности предметов.
Когда вернулся отец, я уставился на его культю – стоял и завороженно смотрел на ногу, заканчивающуюся чуть выше колена. Он подумал, наверное, что я испугался его увечья, и, улыбнувшись, легонько хлопнул меня, восьмилетнего скелетишку, по плечу: не боись, мол, все в порядке. А я очнулся, поднял на него глаза и тихо спросил: «Папа, а ты ногу всю съел?!»… Он рванул меня к себе и то ли ткнул меня носом в свое плечо, то ли сам зарылся в меня лицом – и заплакал, тихонечко поскрипывая зубами…
Как он работал потом… Как все они, одноногие, однорукие или совершенно здоровые, но все до одного – со страшными глазами, пронзительными и яростными, – работали тогда. Разбирали завалы, строили, убирали с улиц искореженную технику, снова строили: дома, школы, больницы, университеты, заводы, аэропорты, дороги. По всей огромной, возрождающейся через десятилетия после развала великой стране стоял сплошной треск мышц.