— Еще как осмелится! — возразил Волков. — Он всегда «в курсе», потому что около начальства трется. Начальству он безобидным кажется, а на самом деле дрянь, каких мало.
Самарин усмехнулся:
— Преувеличиваешь.
— Вы что, слепые? — Волков начал заводиться. — Помяните мое слово, братва, он выпустит коготки, если в профком пролезет.
Убежденность Волкова подействовала на меня. Я снова вспомнил разговор с Владленом и решил, что в словах Волкова, должно быть, есть истина.
— Заступиться бы за Игрицкого, — сказал Самарин.
— Зачем? — Волков зевнул.
— Значит, в молчанки играть будем?! — напустилась на него Нинка. — Ты, Волков, чудной какой-то: то без дела на рожон лезешь, то руки в брюки, словно я не я и хата не моя.
— Таким уж меня мама родила, — сказал Волков.
— Перестань. — Самарин поморщился. — Давайте лучше помозгуем, как Игрицкому помочь.
Волков снова зевнул.
— Чудным ты мне иногда представляешься, лейтенант. По моему разумению, ты обозленным должен стать, потому что с тобой несправедливо обошлись. А ты все добреньким стараешься быть.
— Он не старается, — возразил я. — Он действительно добрый.
— Доброта не всегда нужна! — отрезал Волков.
— Тут ты прав, — согласился Самарин. — Но к Игрицкому это отношения не имеет. — Самарин посмотрел на Волкова. — Тебе придется выступить. Ты у нас самый языкастый.
Волков сразу стал серьезным.
— Хоть мне и начхать на Игрицкого, но я молчать не стану, если, его Варька топить будет.
Возможно, Игрицкого следовало бы наказать: его запои отрицательно сказывались на учебном процессе, — но мы насмотрелись на фронте жестокости, сами бывали порой излишне жестокими; теперь хотелось делать только добро. Именно поэтому мы и решили заступиться за Игрицкого.
Чем больше я узнавал ребят, тем сильнее привязывался к ним. Самарин был замкнутым человеком, и это мешало сблизиться с ним. Иногда лейтенант машинально притрагивался к дырочкам на гимнастерке, и тогда по его лицу пробегала тень. Но когда Волков снова завел разговор о наградах, Самарин с досадой сказал:
— Замнем для ясности. Не люблю попусту языком молоть.
Больше мы на эту тему не говорили.
К Гермесу я относился, как к младшему брату, вместе с Волковым подтрунивал над ним, когда он собирался к своей туркменочке, вспоминал в эти минуты то Алию, то свою первую любовь.
— Просто так с ней время проводишь, — поинтересовался Волков, — или женитьбу на прицеле держишь?
— Я хоть сегодня, — признался Гермес. — Но она боится.
— Чего?
— За нее калым хотят взять. В Туркмении это — дело обычное. Сами посудите, до начала тридцатых годов тут еще басмачи были. Только-только налаживаться жизнь стала — война началась. Теперь, конечно, изменится многое, когда-нибудь о калыме лишь вспоминать будут, но пока он есть.
— И большой калым?
— За нее десять тысяч требуют и тридцать овец.
— Ого!
— Она сказала, — продолжал Гермес, — с отцом договориться можно, а эдже-джан без калыма не разрешит. Ее эдже-джан — отсталая женщина, до сих пор по адату живет.
— Что такое адат и… без пол-литра и не выговоришь.
Гермес улыбнулся.
— Эдже-джан — по-туркменски «мамочка». А адат — свод неписаных правил. Хоть он и отменен в нашей стране, но старики туркмены его чтут.
— Пообещай калым — и в загс, — посоветовал Волков. — Пусть потом чухается эта самая эдже-джан.
Гермес покачал головой.
— Не поможет. Силой вернут. Этот обычай кайтарма называется.
— А мы на что? — Волков выпятил грудь. — Встанем — не прошибешь.
Гермес поблагодарил его взглядом.
— У русских с женитьбой никакой мороки, а в Туркмении еще часто на свадьбе вместо веселья слезы. Совсем молоденьких за стариков отдают, потому что у них деньги.
— Варварство! — воскликнул я.
— Адат, — возразил Гермес.
Я помолчал, собираясь с мыслями, и, словно невзначай, спросил:
— У азербайджанцев тоже калым?
— Местные без него обходятся, — ответил Гермес.
Я перевел дыхание, улыбнулся.
— Ты чего? — Волков покосился на меня.
— Просто так.
— Темнит он, братва!
Я побоялся, что меня выдаст лицо, и отошел к окну…
Волков часто сматывался по вечерам, приглашал «погулять» меня и Самарина, но мы каждый раз отказывались. Я думал об Алии, а Самарина, видимо, удерживала любовь к Нинке. Свое чувство он прятал от нас, но скрыть не мог. Мы догадывались, что он любит Нинку, однако вслух об этом не говорили.
— Зря, лейтенант, себя в строгости держишь, — говорил Волков. — Живи как живется.
— Не могу так, как ты. — Самарин отвернулся, дав понять, что этот разговор ему неприятен.
Волков перевел взгляд на меня.
— Может, ты пойдешь? У моей курносой — Таськой ее звать — как раз сегодня именины.
Я отказался. Волков захохотал:
— Как монахи, братва, живете, ей-богу. Столько девчат вокруг — аж глаза разбегаются. На танцах — только мигни.
Можно было, конечно, осуждать Волкова, можно было не соглашаться с ним, не поступать так, как он, но вопреки всему этот парень нравился мне с каждым днем все больше. Я чувствовал: Волков — надежный товарищ, один из тех, кто, если потребуется, пойдет и в огонь и в воду.