— Плевал я на эту гирю, — замотал головою Юрка, — тот, кто обидел Чердакова — ответить должен.
— Как бы тебе от ответов хуже не сделалось, — угрюмо пробормотал Шурик, — в следующий раз зубы посчитаю. На земле собирать будешь. Понял? Или… — он споткнулся на секунду, понимая, что сейчас может произнести нечто страшное, не вмещающееся в его отношения с Юркой Чердаковым, но сдерживать себя не стал, договорил до конца, — или я тебя правом, данным мне, как председатель, под суд отдам. За Можай загоню! Понял?
Было сокрыто в Шуриковом голосе что-то жёсткое и такое неколебимое, что можно было не сомневаться: Шурик действительно отдаст Юрку Чердакова под суд и тот, как пить дать, угодит в исправительную колонию.
— За отказ выполнять распоряжения председателя колхоза, за саботаж, за кулацкое поведение, за блатняцкие игры, — Шурик с силой поддел носком ботинка шайбу, та отлетела по меньшей мере метров на двадцать, бесшумно опустилась в жёсткую коричневую траву, прихваченную первым морозом, — если это ещё раз повторится — пойдёшь под суд. Понял?
На сей раз Юрка Чердаков ни словом, ни движением не отозвался на Шуриково «Понял?».
— Понял? — выплюнув последний сгусток крови изо рта, повторил свой вопрос Шурик.
По тому, как было произнесено очередное «Понял?», у Вениамина, который, хрипло дыша, наблюдал за этой сценой исподлобья, даже мысль мелькнула: «Если Юрка сейчас не отзовётся, этот сумасшедший убьёт его. Ведь точно убьёт! Вот председатель выискался на нашу голову. Бр-ратец».
— Понял, — тихо выжал сквозь зубы Чердаков, наконец-то усёкший, что противиться сейчас ни в коем разе нельзя.
Соль и мыло, которые Юрка и Вениамин к вечеру привезли из райцентра, действительно здорово пригодились впоследствии никитовцам — ведь через полгода мыло уже шло на вес золота. Грамм на грамм меняли. На обручальные кольца меняли, на серьги с дорогими камнями, если у кого были такие, на отрезы материи, на одежду и обувь…
Зима в том первом военном году выдалась снежной, с частыми вьюгами, с сатанинскими ветрами, налетавшими внезапно из степей, со снеговыми зарядами, которые несли и несли с собой из бездонного пространства ледяную крупу, засыпая деревенские дома по самые трубы.
Хлебнули в ту зиму никитовцы лиха. За сеном, которое находилось в степи, — ни пройти ни проехать. Ветер с лешачьим гоготом сбивал людей с ног, обкручивал ледовой простынёй, а сверху наваливал сугроб снега. Всего несколько минут — и могила готова. Ледяная крупа просекала кожу насквозь, в порезах выступала кровь, и не было возможности хоть куда-то спрятаться от охлёстов — ветер ходил по круговой, стоило отвернуться от него, как он уже с другой стороны подкрадывался, злобно гоготал, стараясь залепить снегом рот, ноздри, глаза.
Вот и получалось, что есть корм для скота у никитовцев, и много его, — вон сколько заготовили на год, пожалуй, никогда ещё столько скирд не ставили, а скотина в хлеву голодная лежит, не поднимается, ревёт таким голосом, что у жалостливых баб даже руки от этого скорбного рёва холодеют, ноги подкашиваются. И, естественно, виноватым во всём этом был председатель, он, и больше никто. Это из-за него лютовала пурга и трещали морозы, досель незнакомые; рот невозможно было открыть в таком трескотуне, в считанные секунды обмерзали зубы, язык, нёбо, боль вышибала слёзы из глаз, намертво, склеивала ресницы. Председатель, и больше никто, виноват в этом. Он. И в том, что к скирдам никак не подобраться, что по самую макушку завалено сено снегом, — тоже он виноват.
Каждый день ругались, кляли никитовские бабы председателя, заодно проходились по адресу четырёх «г» — Гитлера, Геббельса, Гиммлера, Геринга. Поминали и других «г», живущих в Германии, сетовали, что дела на фронте не ахти как здорово обстоят: наши в декабре немца под Москвой отбросили малость назад и затихли — видать, трудно приходится мужикам, очень трудно, раз Гитлерюгу одолеть не могут. В общем, ругались бабы, костерили всех и вся. Потом затихали и расходились каждая по своим коровам — колхозный скот на зиму раздали по дворам, — дома приставляли лесенку к амбарам, крытым соломой — разоряли крыши, — наступил последний предел, солома коровам на корм шла.
Голод начал окружать никитовцев со всех сторон, будто фашист. Совсем в кольцо, пустоглазый, взял. То в одной деревне, — доходили до никитовцев слухи, — хлеб с картохой кончились, то в другой, то в третьей; ползла худая молва по снегам, по промороженным степным выбоинам, бередила людей, в страх вгоняла: а вдруг и с ними такое произойдёт? Зубы ведь на полку можно только в пословице класть, в жизни иначе — живым зубам работа нужна. Хотя страхи, может, преувеличены были, как и молва — сами никитовцы, например, пока держались, и могли ещё держаться.