– Ну, заладила. Говорю же: не пропадёт! Сухой из воды выскочит. Что я, Ваньку не знаю? У него − бабкино воспитанье! Там − всё строго было. Она, старая, Ваньку нам − не доверяла. Не религиозные мы были для неё! Но мы… Мы всегда жили че-ст-но!.. Нет, лучше двести грамм ещё выпить. Денатурат же! Берёт не сразу… О! Теперь прошибло: икота пошла... А ты бы тоже махнула! Грамм пийсят и тебе можно. Сама бы расслабилась, и ребёнок насосётся, лучше спать будет. Учишь вас, учишь, спекулянтов, а толку нет. Никакого!
Он садится к столу, не сняв ружья, допивать во тьме, и не видит, как берёт из коляски, как закутывает в одеяло Нюрочка спящего младенца.
– «Забирай всё!». Так ей говорю, ангельчику. «Иди − и больше − не греши!!!» − заглядывает свёкор в кастрюли поочерёдно. − Нюр, ты куда собралась-то? Пальто надела... Я тебе рассказываю или кому?.. Свечку бы лучше мне зажгла... Никакого гостеприимства…
Но Нюрочка спешит, спешит на волю, прижимая ребёнка к себе:
− Гулять, Саня, пойдём. Тише... Папу твоего, Саня, встретим...
− На мороз в такую рань кто прётся с дитём? Только ненормальные. Там ботинки к земле примерзают! − предостерегает свёкор, громыхая посудой и круто посыпая перцем хлеб. − Ну вот, холод по полу идёт. Эй, двери-то закрывайте, мать-перемать! Не лето...
+ + +
Ещё не рассвело, а Бухмин уже проснулся окончательно в состоянии тревожном и решительном: ему надо спешить − зачем, куда? Неизвестно... Пора!
Прошлым вечером, закутанный в одеяло, он услышал по старому приёмнику − кто-то читал его стихи о девушке, стоявшей на перроне в меловом пыльном облаке. Потом голос ведущего сказал: «В те годы, когда поэт Бухмин был ещё жив…» И он, поняв, что на свете его больше нет, покивал согласно:
− Всё так… Если умирает держава, то жизнь отдельного человека уже ничего не значит. Всё так.
И свет погас... А сам Бухмин почему-то пережил эту ночь.
Сейчас он соберётся с силами и выберется из-под одеяла. Умываться во тьме старый поэт не будет, и чай пить − тоже. Электричества как не было, так и нет. Но под его окном ходит кто-то, проснувшийся до света. Поскрипывает снег под шагами, свежий снег... Опять − снег… Молодой снег, износившаяся жизнь… Но кто же там ходит в предутренней тьме?
Подглядывает обычно за Бухминым та самая старуха в тугом стёганом шлеме, скрывающая у себя, под чёрною тряпкой, и взращивающая в банке нечто мерзкое, осклизлое, медузообразное. Она даже пыталась однажды ворваться к Бухмину в комнату.
− Я не приглашал вас, − оттеснил он старуху с обвисшими щеками, перепугавшись отчего-то. − Нет, нет.
− А как нам жить, не знаю, с кем? − возмущалась она на ступеньках. − Вдруг у вас проводка замыкает? Мы, соседи, должны знать!
− Я никого к себе не звал, − заперся тогда Бухмин. − Не звал. Уходите...
После этого старуха, замедляя шаги, лишь бросала гневные взоры в его окно, завешенное газетой, однако в гости больше не заявлялась. И всё же как-то он долго разглядывал её, приподняв бумажный уголок.
− ...Они все что-то выращивают в стеклянных своих банках, − раздражённо забормотал Бухмин, опуская ноги в валенках на пол.
Те, которые ходят с недовольными лицами, выращивают, выращивают у себя что-то осклизлое. У всех, у всех в Столбцах, на подоконниках стоят какие-то стеклянные банки под тряпками! Стоят по всему свету... Стеклянные банки... Но в разбухающей осклизлости уже зарождается некий багровый зрак − что-то живое и ещё не грозное, похожее на малый кровавый сгусток внутри куриного яйца, он видел это, видел: как в преизбыточности
− Нет. Не надо крови, − бормочет старый поэт в тёмной каморке, приглаживая взлохмаченные волосы. − Не хочу, не вынесу... Нам хватит того, что было... Сколько можно?!.
+ + +
Но кровь уже зародилась в осклизлости давно перестоявшегося, закисшего, заплесневевшего всеобщего терпения − в той банке, на подоконнике старухи... И кровавый сгусток внутри слизи всё разрастается: вокруг него уже образовался свинцово-серый обод… Пока этого не увидел никто, кроме старого поэта, слишком хорошо знающего приторный, парной запах липкой человеческой крови.
− Довольно... Я... лучше... С меня довольно... Нет. Больше не надо...
С трудом поднявшись в своих валенках и телогрейке, он двинулся было к окну. Спотыкаясь о всякий хлам, Бухмин опрокинул невзначай ковш с недоваренными картофелинами и сорвал газету, прилепленную к стеклу.
С надеждой вглядывался он в заснеженное пространство, вдыхая ледяной воздух, струящийся из щелей... Если под окнами шляется старуха в байковом стёганом шлеме, он будет жить ей назло. А если удастся ему увидеть ещё раз, хотя бы раз, ту, с пасмурными предвоенными глазами, тогда можно будет Бухмину помереть с лёгкой душою. Ведь ходит же иногда она перед старыми его глазами, и носит крохотного ребёнка в одеяле − будто того самого, который там, в прошлых десятилетиях, должен был родиться у него и той, обманутой им в самом начале войны… Только бы успеть сказать ей напоследок: пусть этот, этот ребёнок непременно разобьёт старухину банку с медузой, как только начнёт ходить! Непременно!..