Лиза, ты, наверно, не поверишь, но она − здесь! Время, прошедшее с войны, мало изменило её. Она даже стала краше, гораздо краше! Уже не такая угловатая, напротив: теперь она очень ладная, даже чересчур. Есть такие точёные женщины, которыми можно лишь любоваться издали − так они совершенны. И тронуть их − всё равно, что осквернить. Потому приближаются к ним лишь полные идиоты − ублюдки, которые не понимают святого. Так она выглядит теперь... Только всё равно я узнал её: у неё те самые глаза!.. Выбегает в тапочках на босу ногу и ждёт на ветру, под моим окном, какого-то коренастого мужичка, совсем не похожего на ценителя женской красоты...
Он неказистый, Лизонька; должно быть − из степняков. Они, ты знаешь, кривоногие, жилистые. И молчаливы обычно, но свирепы бывают, как осы, если их разозлить... Многое в нём − от нелюдимой местной степной породы, многое. Совсем он ей не пара...
Мужичок этот, Лиза, никогда не обнимает её, ждущую, тут, под окном. И не улыбается он никому. Исподлобья глянет − и всё. Потом они идут в барак, склонив головы, как два старых человека...
Мы не были такими. И в голод, и в войну − мы не были такими угрюмыми... Но у него, у степняка, твёрдая косолапая поступь. Надёжная поступь. А я... Я… Я, Лиза, обманул девушку с серыми глазами...
Мысли старого Бухмина, однако, уже перепутались совсем, и шёпот его прерывался временами надолго.
− ...Тот, который возвращается откуда-то со стороны пустыря, Лиза, состарится очень рано, как и она, красивая, не нарядная, − беззвучно выговаривал Бухмин. − Я обманул её, потому что поехал не к ней...
+ + +
Из-под колючего тяжёлого венка Нюрочка кое-как высвобождает руку и дотягивается до края коляски.
− Саня, сейчас, − покачивает она коляску во тьме, не просыпаясь. − Тш-ш-ш...
И не слышит, что ребёнок уже притих.
− Сейчас, − виновато всё шепчет она, качая. − Встану к тебе. Хороший...
Нюрочка намучилась, как всегда, от работы, от заботы − и оттого, что опять приходили свёкор со свекровью. Они ели, и пили, и громко пели до вечера. А Нюрочка – вставшая ни свет, ни заря, и перемывшая гору бутылок, и перестиравшая гору пелёнок, и навертевшая гору ярких бумажных цветов, и прикрутившая проволокой множество еловых лап на металлические остовы венков, – Нюрочка готовила, сновала из крошечной кухни в комнату и обратно, и подавала, подавала на стол... А Иван, сбегавший с двумя канистрами на далёкую станцию, потом − разводивший в корыте спирт с водою, розовой от марганцовки, и выгнувший из проволоки, и скрепивший столько веночных каркасов, наливал и наливал родителям самодельную водку одною рукой, на другой же держал Саню с осторожностью. Он следил за тем, чтобы крошечному сыну свет не падал в глаза, и всё поправлял край лёгкого покрывала над красноватым, сморщенным личиком, едва бутылка возвращалась на стол.
Родители мужа приходили теперь к ним на обед раза два в неделю, да куда же старшим Бирюковым было ещё деваться и на что жить, если комбинат закрыт, и свёкор больше не учётчик, а свекровь − не нормировщица... И пускай бы гостили! Нюрочке и Ивану ничего для них не жалко. Лишь бы свёкор ближе к вечеру не принимался грозить им пальцем и орать раздутым дурным голосом, багровея от негодованья:
– Ра-бо-тать на-до!!! Эх, вы. Барыги… Позорники. Спекулянты вы!..
Саня пугался на руках у Ивана и плакал так слабо, будто где-то вдали пищал малый котёнок, попавший в беду. Тогда Нюрочка переставала носить из кухни тарелки с едой. Но как возразишь справедливому свёкру, как утихомиришь его, если он прав? Она брала маленького к себе на руки и выходила в коридор, покачивая.
− А где нам зарабатывать, Саня? − тихо спрашивала Нюрочка младенца. − Не помирать же нам... Нет, нам с тобой надо жить... Тебе надо жить, Саня!
+ + +
– ...Иди, иди, – успокаивала она вчера Ивана, уже одевающегося, уже поднимающего тяжёлую сумку с бутылками самодельной водки. – А то Панна Ионовна закроется и не примет, чего доброго. Я тут сама всех провожу, всё перемою. Может, ещё пару венков закончу до твоего прихода.
Иван спрашивал её глазами – и корил глазами: какие два венка, когда ты бледная и от усталости спотыкаешься? А она отвечала ему так же – глазами: за колючие венки в бюро ритуальных услуг платят копейки. Нет, надо сделать ещё хотя бы два. Сане к весне уже нужны будут башмачки и сапожки. А на водку надежда плохая. Спиртом на станции торгуют редко. Жди потом, когда придёт цистерна, и когда охранником при ней будет дежурить дядя Лёша…
Взглядом уговаривал её Иван: он сам, с раннего утра, сядет за венки. Посуду ночью перемоет... А она не соглашалась: лучше Ивану выспаться, отправиться спозаранок в похоронку – договориться насчёт еловых лап. Узнать надо, когда будет привоз, и записаться в очередь. Они там старые списки теряют, составляют новые, а потом кричат: «Не записывались вы на лапы!» И ничего не докажешь…
− У тебя завтра дел полно, − прижимая к себе Саню, говорила Нюрочка. − А я дома сижу. Ничего-ничего… Куртку сними, надень полушубок. Холодно…. Спеши. Темнеет.
− Ляжешь пораньше, пальцы отдохнут, − всё топтался Иван у порога.