− Это ты к себе топай, в плащишке-то бродяжьем своём! Нету давно никакой общей страны и не будет уже никогда. Разорвали её номенклатурные выродки, поделили меж собой. И своей доли никто теперь в общий котёл не вернёт. Лучше бы думал, как с ними, с выродками, поладить! Как им угодить!.. − едва поспевая за Коревкой, тихо кричит разгневанная Тарасевна, и подпрыгивает, подпрыгивает на бегу, чтобы стукнуть его в спину как можно больнее острым, злым кулаком. − Эх ты. Ротозей ты, патриот! Патриот, сволочь, измучил! Всю семью нуждой извёл, заморил... Душит вас жизнь, патриотов, душит, никак не передушит...
+ + +
Нарочно не выбирает Тарасевна слов, а говорит всю чистую правду. И обижает она Коревку с дальним педагогическим прицелом: в разум, глядишь, войдёт от обиды... Ан нет! Оборачивается, отбивается зять, машет рукавами выгоревшего плаща, как пустопорожняя мельница:
− Всё восстановим! И вот тогда вы, мама, по-другому заговорите... Погодите! Могущество нашей державы рано или поздно начнёт подниматься из руин, ибо у мировой цивилизации нет иного пути развития, как только идти за нами, по пути социализма! И планового ведения народного хозяйства... Да не гонитесь вы! У вас же астма…
− Где ты её видишь, державу?! Куда дальше годить?! Детей твоих кто кормить будет?!. Амнистиевичу какая-никакая, а зарплата начисляется, хоть и на бумаге. И от разговоров ваших ущерба ему нет! А у тебя в делах вечный простой!..
− Я шторы с утра стирал!.. И понял, кстати: чтобы получать металлический уран из тетрафторида...
− Чихала я на твой водород! − рассвирепев, снова бьёт его Тарасевна маленьким своим кулаком в серый плащ, меж лопаток. − На тетрафторид − плевала! А на четвёртый фтор − в особенности: харкала, харкала, тьфу! И про космос ничего мне больше не говори! Никогда! Оккупировали твою науку... Высоко мы летали, да низко пали. Американцы в самом Курчатове нынче стоят! В «Надежде» засекреченной они − хозяева! И Семипалатинский полигон весь − их... Мы думаем, он работу простую, для жизни сытой, ищет, а он опять около печки умничает, как не уволенный! Ошивается, где непопадя...
В общем, надежды на зятя не осталось никакой... То он степень свою защищал, ездил и ездил от семьи, пока границ не было. Потом дома бумагу без толку марал. Школьные тетрадки у детей перетаскал, их шариковые ручки исписал без счёта, последнюю точилку для карандашей вчера сломал! А теперь наладился такие речи вести, будто не Тарасевна в школе проводила свои политинформации из года в год, а он, который и газет-то советских никогда не читал...
Ох. Пустой человек оказался. И не кормилец, и не поилец. Одно слово: Коревко!
− ...Ну, что же ты замолчала, Полина? Слова забыла?
− Нет. Я до конца давно дошла. «В тёплый край, за сине море улетает до весны».
− Вот-вот. А нам и лететь некуда, − вздыхает Тарасевна под одеялом. − Спи... Никто из нас добром отсюда не выберется! Никто. Никогда. Спи... Застряли мы. Ни дома, ни в гостях...
+ + +
Душа Нюрочки теперь далеко от барака. Она мается – от вида степной бесконечной тьмы, темнее которой – только провалы шахт и покинутых карьеров. И мается от широкого, сильного дыхания прошлого – и слабых дуновений будущего. От равнодушия Азии – и от презренья Москвы к соплеменникам, оставленным на милость Азии. Горько, горько Нюрочке, спящей под могильными венками, понимать, что Родина отказалась от них, будто в чём-то они были виноваты перед нею. И вот своя земля стала для них чужбиной. И эта чужбина вынуждена терпеть их присутствие здесь…
«Ещё не рождённого Россия тебя отвергла, Саня. Какую такую опасность ты представлял для неё? И какую опасность представляли мы с Иваном, если нас только в списки внесли там, на Красных воротах, и ничего не пообещали, даже комнаты в общежитии?.. Никому из нас, Саня, не забыть километровых тех очередей, в которых беженцами признавались все, кроме русских... Мы, Саня, русские, а значит, не нужные никому, нигде... Целые баррикады спешных законов были выдвинуты против нас с тобою, Саня, чтобы назвать нас чужими для России».
В продуктовом прокуренном магазине, где собирается к вечеру никуда не спешащий народ, говорят, что так нужно было зачем-то пьющему человеку, который влез однажды в Москве на танк и взмахом руки расчленил единый народный организм на беспомощные, кровоточащие обрубки. В Столбцах его называют лишь по кличке − Беспалым, как избегают напрямую именовать нечистую силу или лютого зверя, имеющего мистическую злую власть над людьми. Предшественника его, сокрушившего Берлинскую далёкую стену, ругают в магазине Иудою Меченым. А этого, воздвигшего пятнадцать стен меж своими людьми, − Беспалым, а то и вовсе − никак.
− Хорошо в волейболе кручёные удары брал, − переговариваются в очереди за хлебом инженеры, давно потерявшие работу. − В команде нашей. Помнишь?
− В студенческой… Помню. Как мы ему хлопали. На стадионе. Ладони отбивали... Тогда ещё у нас было будущее. У всех…
И холодны их тусклые взгляды, как у живущих после смерти, и одежда их стара и невзрачна.
− Как же... Игрок! Был и остался. Знать бы тогда наперёд…