Они берегут силы для преодоления бед; старых, новых, ведомых, неведомых. Потому проживать каждый новый день им следует в сосредоточенной готовности к худшему: у них − Саня...
Их движения скупы и выверенны; попусту молодые не сделают шага, без крайней нужды не обронят слова − по эту сторону бесконечной тюремной решётки им, людям без родины, надо сберечь Саню...
Только Нюрочке всё равно не разобраться − ищет она ответа и не находит: что же за преступленье совершили они, не принятые Россией, отторгнутые, вернувшиеся назад, в Столбцы, ни с чем? Какое?!. Должна быть для такого наказанья какая-то особая их вина. Где она? В чём?.. В том, что...
Мы − не люди, горюет Нюрочка во сне, ужасаясь внезапному пониманию... Мы − человеческий хлам, живой сор, многомиллионные отбросы, плачущие по всем окраинам бывшего Союза, на бывшей своей земле. Мы − бывшие советские люди. Мы − бывшие люди... Но мы − хлам, который прорастёт...
Саня, тайно и прилежно мы вырастим тебя, мой милый, здесь, в бараке, среди могильных венков, торопится внушить спящая Нюрочка своему младенцу. Но получать образование теперь смогут лишь богатые, Саня. Богатые, а не мы... Тебе придётся заниматься только по старым книгам твоего ссыльного прадеда, учившего уже не студентов в столице, а только местных детей в совхозной саманной школе, из года в год... Много, много таких учёных людей, как он, закопано в здешней степи. Но привезённые ими книги живы. Они залегли на полках, в тумбочках, в шкафах, по степным городкам, посёлкам, отгонным участкам. И они − здесь…
В этом бараке с прогнившими полами, Саня, тебе надо будет копить, копить − и никому не показывать прибывающего своего знания. Необходимые книги − вон в тех картонных коробках, перетянутых бельевыми верёвками. Они составлены вдоль стены, до самого потолка, они спрятаны до поры за сплошной ситцевой полинявшей шторой и чужим не видны...
Я прочла их слишком рано и слишком поспешно, оправдывается Нюрочка перед младенцем. Я торопилась прочесть их до твоего рожденья, чтобы кровь моя влилась потом в твои маленькие вены и артерии, обогащённая важным знанием − да, наскоро обретённым, да, лихорадочно усвоенным, да, непомерным для меня знанием. С двенадцати и до семнадцати лет, милый Саня, я спала по четыре часа в сутки, и всё равно: утро наступало слишком рано. Но моя кровь уже не была пустой. И ты уже есть на свете…
Пожелтевшие от времени страницы старых наших книг ждут тебя, Саня... Скоро, скоро я покажу тебе большую премудрость, спящую в толстых томах. В одном из них писатель с бородою говорил о человеке Неклюдове, в другом писатель без бороды рассказал о человеке Хлудове. Клюд, хлуд − это хлам, Саня. Хлюд, клюд − это сор. Хлам и человеческий сор, предназначенный на выброс... Человек Нехламов позднее был превращён тьмою в человека Хламова, выкинутого со своей земли. Хламовым стал белый генерал, сброшенный в небытиё, за море. Он сопротивлялся этому иступлённо, но не правильно, не так, как надо: он сопротивлялся
Теперь хлам − это мы с тобой. Новый хлам-хлуд-клюд состоит из миллионов растоптанных судеб... Я много чего покажу и открою тебе, Саня, если только успею. Я должна буду сказать очень многое тебе − и как можно раньше... Но, окрепнув и возмужав, однажды ты потребуешь ответа от них − от всех, кто решает, и решает, и решает, что русские − хлам...
Расти, Саня, тихо, неприметно... Не обнаруживай себя, Саня, до поры. Пусть никто пока не знает, для чего ты пришёл в такой мир − в мир наглых людей без чести и совести. А позже не торопись верить, Саня, тем из них, которые станут называть себя русскими. Не верь им! Не верь никому... У них другой бог. Их бог − рогатый бог стяжателей. Твой Бог − всемогущий Бог изгоев. Расти, Саня...
Теперь их власть повсюду: она, словно алчный зверь, стоит на золоте, на огромных деньгах, на нашей с тобой беде и нужде... Такая власть питается нашей гибелью. Но... Расти, мой Саня... Расти...
+ + +
Тарасевна ворочается и тоже отыскивает свою вину в перепутанном ворохе минувшего, и смотрит с кровати в чёрную оконную полоску над шторкой − прищурившись, пошмыгивая, зябко потягивая носом:
− Из-за меня всё...
Была бы она начальническая дочь, а не дочь сезонной работницы леспромхоза, разве попала бы Тарасевна по распределению, после института, в далёкие Столбцы? Нет, не попала бы. Блатных сюда судьба никогда не забрасывала! Никогда…
Или вовремя вышла бы Тарасевна замуж за своего одноклассника − рыжего, неприятно лопоухого, пахнущего постными щами, но сунувшего ей в карман однажды, под цветущей черёмухой, оловянное колечко. И не было бы в её жизни никакого Коревки, дался ему этот уран... Ни щитоблочной школы бы не было, ни этого целинного барака, ни унылых долгих вёсен с рядами вечно молодых тополей, высаженных вместо погибших − сгорающих на корню без пожара, выбывающих из строя через пару-тройку лет. Но душа Тарасевны всё-то летела, всё спешила к счастью неведомому, необыкновенному. Умри, но не давай поцелуя без любви, твердила ей непреклонная душа, повторяя невесть кем сказанное.