Михаил Горелов, и до этого не слишком-то довольный, становился все угрюмее и бледнее: он раздраженно вздрагивал от Ваниного смеха и бросал мрачные взгляды исподлобья. Иван решил поменять тему разговора:
— Ну, это один раз — бывает... Да и играли все-таки хорошо, ты сама сказала...
— Да, играли хорошо... А до этого тоже... Пошла на классику, в главной роли мой любимый актер, действительно, один из лучших... Так тот вообще не играл — просто ходил по сцене и разговаривал. И даже кривлялся иногда.
— Почему? — не удержался он от вопроса.
— А зачем ему играть? Во-первых, трудно, потому что партнерша — молодая жена старого худрука, а таким играть, сам понимаешь, не обязательно... А во-вторых, он и так знает, что в зале полно малолетних дур с букетиками и что они в конце спектакля выстроятся в проходах в очередь, как пионерки к трибуне Брежнева, и все равно ему эти букетики вручат — хочешь не хочешь...
— Он что, тоже отважного следователя, что ли, сыграл?
— Не-а... Этот — бандита.
А Горелов продолжал угрюмо молчать. Иван вдруг понял, что он не участвовал в их с Варькой дискуссии, ни слова не произнес за все это время. Ну разумеется, ему стало скучно слушать рассуждения о том, от чего он так стремился убежать, что даже забрался ради этого сюда, на берег Черного моря...
Он не поддерживал их разговор о театре. Он вообще редко поддерживал их разговоры. Иногда это не давало Варваре покоя.
— А зря ты не пошел с нами купаться! Да, Вань?
— Угу, — осторожно подтвердил он.
— Тебе это было бы полезно.
— Почему же именно мне это было бы так полезно?
— Ну, у тебя ведь депрессия, а от нее очень помогают водные процедуры — ванны, душ Шарко, купания...
Весь следующий день он демонстративно дулся, вообще не разговаривал с Варварой, на Ивана рычал, так, что того это стало, наконец, выводить из себя, а в тот вечер рано ушел спать, не выпив ни молока, ни портвейна и не пожелав никому спокойной ночи. Иван с Варварой пожали плечами, понимающе улыбнулись друг другу. Когда он выходил с балкона, она не проводила его глазами и не обернулась на звук задребезжавшего стекла, когда он захлопнул дверь в свою комнату. Она лишь подняла стакан, полный козьего молока, показывая, что пьет за его здоровье.
Старательно перебинтованная Варварой, нога Ивана покоилась на опустевшем теперь Мишкином стуле.
Они разговаривали — он снова стал спрашивать ее о театре, про себя заранее усмехаясь предстоящей критике.
— Ну, понимаешь... — стала объяснять она, даже не заметив его иронии.
Как видно, это была одна из немногих вещей, способных разрушить ту стеклянную стену, которой она себя окружила. Это и еще, конечно, Мишка. Но сейчас его не было, и Иван был рад этому. Потому что сейчас она говорила только для него. И только для него взлетали короткие густые ресницы над горящими праведным гневом глазами. Кстати, говорила она умно и правильно, точно определяя ценность вещей. Он был согласен с ней во многом, но виду не показывал, подбивая на новые объяснения. За что и был вознагражден долгим интересным разговором с красивой девушкой. Хотя почему, собственно, вознагражден? Он уже как-то незаметно привык к тому, что это красивые девушки считали себя вознагражденными интересным разговором с ним, но... Не она. Она просто беседовала с ним о кино и театре, наивно удивляясь его «тупости» и «непонятливости». В общем, современные кино и театр она походя раскритиковала так, что Иван не позавидовал бы сам себе, если бы разговор, не дай бог, перешел на литературу...
Он терпел все это безобразие, любуясь рукой Варвары с короткими красными ногтями, порхавшей между пепельницей и ее губами, и наслаждался этим случайным уединением.
Вдруг она замолчала, остановившись на самом интересном месте, и, что обиднее всего, казалось, тут же забыла, о чем только что говорила с таким жаром.
Иван прислушался. Из Мишкиной комнаты доносились знакомые жалобные звуки. Телефон его не подводил — он ведь не злил его и не раздражал, не играл с ним в игры и не нравился ему. Мишка завел с ним очередной долгий разговор. И чем дольше он разговаривал, тем дольше они молчали.
...За садом, в умиротворяющей тишине южного вечера, медленно опускалось красное солнце... А Иван думал о том, что, кажется, зря теряет здесь время, что работа стоит, сам он тупеет, Мишка по-прежнему в глухой депрессии, что девушка, сидящая напротив, могла бы стать лучшей его победой, а он пытается подсунуть ее тупому невротику, который обожрался успехом до тошноты и теперь воротит от него нос, как капризный ребенок от тертой морковки...
Он засыпал тяжело. Никак не мог пристроить больную ногу и исходил потом — пришлось накрыться с головой одеялом, чтобы не доставлять удовольствия фотографическим мужчине и женщине над головой бесцеремонно изливать на него свою вечную нежность. Под одеялом запах солнца и собственной кожи был почти невыносимым — таким концентрированным, что не давал к себе привыкнуть. Он непроизвольно старался вдохнуть его как можно глубже, потея и облизывая сохнущие то ли от злости, то ли от жары губы.