Леший отогнал неприятные воспоминания. Теперь остались лишь яблони над головой да неторопливые разговоры стариков вестовых около хаты, где расположился советский штаб. Все кончено. И ничего больше не требуется. Жаль только, что не успел прикончить эндеков. Наверное, теперь кто-то другой этим займется. Он, Леший, действительно устал. Только и отдыхал что после Жепницы, когда лежал раненый у Зоськи. Один, без людей и связей… Пожалуй, если все кончено, ему причитается. А потом, наверное, назад в гимназию. Брат — что же брат, он все равно не собирался учиться… Лениво текут мысли, лениво шумит Висла, и не знает Леший, что ничего еще не кончено, что уже завтра, прежде чем он уйдет отсюда, эти русские отправятся на фронт, придут другие. Не зная обстановки, они будут петушиться и хвататься за пистолеты, и в конце концов он позволит разоружить себя и свой с любовью взлелеянный отряд, какого никогда раньше не имел, ибо «свои или чужие, пусть правительство в Люблине разбирается, а мы разоружаем всех», не знает, что послезавтра он опять получит автомат, но уже другой, не знает, что его назначат начальником милиции, не знает еще многого и многого из того, что случится. Между тем из хаты идет вестовой, чтобы пригласить его к полковнику на чай, а Леший лежит и думает, что все кончено, все уже позади… Еще только одно — мать. Матери надо сказать про брата, как его еще тогда, в самом начале, у той лесной сторожки, эндеки топорами… И еще забыть, забыть, как мальчишка кричал, охваченный ужасом: «Братья поляки, я ведь за Польшу!..»
Адамяк. Подпоручник Адамяк, 30 лет, во всей этой истории не играет сколько-нибудь существенной роли, и его знания о революции не слишком велики. Сын старого железнодорожника Николаевской железной дороги, он не раз слышал от отца о революции, но обычно это были какие-то похожие на кинокартину или на кошмарные сны рассказы, заканчивавшиеся, чтобы детям не снились ужасы, мягкой усмешкой отца: «И когда там началась эта заваруха, мы с матерью — шмыг домой!» Незадолго до войны старый Адамяк поступил на работу в паровозное депо. В результате этого Адамяк-младший узнавал страну революции, пожалуй, в наименее благоприятных условиях. Русскую азбуку он изучал по станционным надписям сквозь зарешеченные окна вагонов. Языку его обучали девчата на полях подсолнечника, грамматике — «прицепщики на тракторе» во время полевых работ, а оттенки языка он понял уже потом в городе, простаивая за хлебом в очередях с бабами, ибо оставались уже одни только бабы. Мужики ушли на фронт. В армию Андерса он не попал, а вот брат, который был на два года старше, сгинул где-то в персидских или африканских синих далях. Сам он ехал в Сельцы с твердым намерением: главное — попасть в Польшу, а там найдется, что делать. Но как-то очень скоро он в качестве правофлангового оказался в строю непосредственно за усатым майором в отдельном польском батальоне при ордена Ленина Краснознаменном военном училище имени Ворошилова… Там он понял, что от него кое-что будет зависеть, что не только он будет кому-то нужен, но и ему самому предстоит оказывать влияние на подчиненных и даже решать важные вопросы. Однако Адамяк не был уверен, имеет ли он право решать. Он слушал лекции, принимал участие в семинарах, но социальные проблемы начинал усваивать только в сравнении. Вспоминая, как лежал больной малярией в колхозе, Адамяк начал задумываться, к какому врачу в случае болезни мог бы пойти его дядя, крестьянин из-под Воломина, кто платил за него, когда он лежал в больнице. Почему старший брат пошел не в гимназию, а в обучение к ремесленнику, хотя, Адамяк знал это, старший брат был способнее его. Почему дядя, младший брат матери, парень в расцвете лет и работящий, годами сидел без дела у них в доме, лишь изредка отправляясь на станцию, на погрузку шпал, и часто, когда подходило время обеда, исчезал, а он, Адамяк-младший, должен был искать его и приводить к столу под ворчливые замечания отца: «Что поделаешь, он же не виноват…», в то время как тут, при социализме, постоянно не хватает рабочих рук.
Правда, времени, чтобы искать ответ на эти вопросы, у него было немного. Только в госпитале после боев у него появилась такая возможность. Да и здесь он не так уж много надумал. Странным ему казалось только, что сестры и старые санитары в советском госпитале были как-то ближе, чем свои из местечка, подходившие к забору госпитального садика поговорить, цедя слова сквозь зубы. Адамяк пробовал утешить себя: в конце концов все просто, надо идти на фронт, скорее в полк, а это освободит от размышлений. Но и это не освобождало. Не успел уехать из госпиталя, как ночью в забитом людьми зале ожидания вокзала какая-то дамочка, увешанная сумками, зашипела на него: «Изменник. Продали пол-Польши!» Он никогда об этом не думал, это сидело где-то в глубине души, на самом дне. Но теперь плюнул: «А вам какое дело? Там дом был мой, а не ваш! Свое отдаю ради вас, ради вашей мерзкой жизни и вонючих мешков! Только не знаю, стоит ли…»