Но вот уроки все-таки кончились. Пробрякал последний звонок, по коридору грохотали отпускаемые классы, а мы даже не шевелились, сидели как сидели, потому что очень редко отпускала нас Марья Васильевна первыми, только когда была особенно довольна нами, а это случалось редко, или когда торопилась в какой-то там методкабинет, о котором она всегда упоминала торжественно-благоговейно, приходила в тот день в новой белой кофте с кружевами, с новой брошкой и в длиннейшей шуршавшей черной юбке, и мы уже знали: сегодня Марья Васильевна в методкабинет — и радовались…
Счастливчики со счастливыми лицами покидали класс. Для них за дверями была прекрасная свобода — что может быть лучше этого слова. Свобода — когда беги куда угодно и куда хочешь — хоть направо, хоть налево, хоть домой, хоть по улице, все время ощущая теплое солнце, даль неба — все-все, что и входит в понятие свобода и что дорого в нем вместе с ощущением освобожденности, самостоятельности и счастья быть самим собой. Наверное, в мире все устроено справедливо. Сколько раз уходил я так, пусть не очень злорадно, но все-таки оглядываясь на потупленно сидящих, грешно сознавая свое превосходство над ними, и вот теперь на месте их сижу сам и на меня теперь оглядываются, уверенные в том же неизмеримом превосходстве.
Впрочем, не один я: в опустелом классе осталась еще маленькая Катя Помелова. Оказывается, ее тоже оставили без обеда, как и когда — я не слыхал, занятый своими горькими мыслями. Марья Васильевна, строго глянув на нас, велела сесть за первые парты, а когда мы перебрались со всем скарбом, вышла, строго стуча каблуками. Дверь захлопнулась, точно подтверждала наше заточение и обреченность. Мы заплакали, не сговариваясь, — Катя громче, я — тише. И опять мне показалось, что случилось нечто ужасное, непоправимое, все кончено, все пропало, и никогда уже не будет так чисто и радостно, как было мне всегда, и что я самый обиженный несчастный человек на всея земле. Но в то же время я слышал и плач Кати. Мы ведь остались двое. И вдруг я почувствовал теплую братскую любовь к этой девочке, размазывающей слезы по щекам грязным худым кулачком. Катя Помелова. Я никогда не обращал на нее внимания, точно ее и не было в классе. Она в самом деле такая незаметная, что можно, наверно, десять лет проучиться и не знать ее совсем. Много ли мы помним тех, с кем учились? Из тридцати-сорока одноклассников — пять-шесть фамилий, пять-десять лиц. А остальные? Но сейчас за соседней партой плакала Катя Помелова, маленькая светловолосая девочка с желтыми ленточками в жидких косичках и с отстегнувшимся сползшим чулком. Наверное, и она почувствовала ко мне то, что я к ней, потому что, всхлипывая и заикаясь, потянула мою тетрадку.
— З-з… Зза что-о т… т…. тте-бя-а-а?
— За м-м-м… Зза бу-уу-ук-ву-у-у… А тте-бя-а-а? Хм?
— Мм… По арих… По архиме-е… По архиме-тике-е-е. Мн… Хм…
Проплакавшись, мы придвинулись поближе, не перелезая, однако, через ряд, и стали смотреть тетрадки.
Катины примеры показались мне пустяковыми (ведь я умел считать до ста). Ну как это можно ошибиться — из семи отнять три, получится — пять? Из десяти отнять четыре и получится — четыре? Или к пяти прибавила два — у нее восемь?!
— Давай, я за тебя буквы перепишу? — сказала вдруг Катя.. — Я чисто перепишу.
— А Марья Васильевна?
— Она не узнает!
Вот уж сколько раз в жизни убеждаюсь, что женщины храбрее мужчин.
— А я тебе решу примеры…
— Ага!
— Только…
— Ничего. Услышим, как она идет по коридору. Она знаешь как топает.
— Ну давай…
— Скорей, бери тетрадку…
Через минуту очень старательно — не моя ведь тетрадка-то, Катина, — я выводил цифры, для верности проверял по пальцам, писал ответы. Катя, видимо, тоже старалась, даже мизинцем придерживала тетрадку и забрала обе промокашки, чтоб не испачкать как-нибудь.
— Ты только немножко похожее на мое пиши — а то она сразу догадается, — сказала Катя.
— Ясно… — Я об этом подумал, выводил цифры такие, как у нее в тетради. Я, например, тройку совсем не так пишу, а тут стал писать по-катиному, с гребешком.
Мы успели как раз вовремя. В коридоре послышался цокающий шаг Марьи Васильевны. Быстро передали тетрадки, и учительница застала вас согбенными, усердно пишущими. Иная бы учительница умилилась, так старательно мы трудились, гнулись за партами, а она ведь еще ничего нам не задавала. Значит, осознали вину, сами поняли… Но это была Марья Васильевна!.. Мы оба притворялись изо всех сил. Все было написано. Да как чисто, красиво выведена каждая буква — ай да Катя! — буквы со всеми нажимами и волосяными линиями и все-таки похожие на мое письмо, тот же наклон, величина, даже кое-где нарочно закругление сделано…
Дверь отворилась, и в класс неожиданно зашла Софья Васильевна.
— Опять у тебя грешники, — сказала она, с улыбкой поглядев на нас и сестру.
А я изумился, как это можно так свободно говорить с нашей учительницей, с Марьей Васильевной! Даже называть ее на «ты» и как бы оспаривать ее деяния…
— Давай-ка отпускай их, — сказала Софья Васильевна.