И сейчас, когда он сидел в пустой, замусоренной окурками и битым бутылочным стеклом беседке, один, посреди просторного двора, лишь по краям, возле домов, оживленного в этот час, когда жильцы, нагруженные после работы раздутыми сумками и сетками, торопятся нырнуть в свои подъезды,— когда он так сидел, блаженно вытянув ноги, стараясь не думать о возвращении домой и радуясь внезапно возникшей отсрочке,— когда он сидел так, уставясь глазами на «законы Хаммураппи», вырезанные на покрашенном суриком столбе,— Андрею неожиданно пришло в голову, что все, о чем доводилось ему слышать когда-то в этой беседке — даже если это и было хотя бы отчасти правдой,— все равно не имеет, не может иметь никакого отношения к его жизни, его семье. Там, у других, с другими — это могло быть. Но не у него. Не у них...
Он не спеша переставил скобы — из своего портфеля в Иринкин, а в свой приладил выгнутую камнями проволоку.
Но когда он решил, что Иринке надо занести портфель и извиниться, когда от этого портфеля, как бы разматываясь в обратном направлении, мысли вернули его, через идиотский спор у автобуса, к кинотеатру и рыжей «деголлевке», все внутри у него вновь померкло, опустилось, и во рту он почувствовал кислый привкус страха перед тем, как он сейчас войдет к себе в дом...
Обычно Андрей приходил первым, бросался к холодильнику, за маслом и колбасой, разогревал остатки слипшейся утренней вермишели, а если бывал особенно голоден, съедал ее холодной, прямо из кастрюльки, без лишней волокиты. Мать возвращалась позднее — совещания, магазины, ателье, у нее всегда находились дела... Задерживаясь, она звонила — и они с отцом обедали вдвоем.
Дела,— думал он, поднимаясь к себе на третий этаж,— дела... Он остановился на площадке, постоял, сплюнул в угол, на два лежащих аккуратным крестиком окурка.
Он осторожно вставил в замочную скважину ключ — у каждого из троих имелся свой — и тихо — не зная сам, почему — отворил дверь. Но его все равно услышали.
— Это ты, Андрей? — донеслось до него с кухни.— Где ты пропадаешь?..
Голос этот, грудной, высокий, в серебристых переливах, с детства вызывал в нем ощущение прохладной утренней чистоты и свежести. Не только, впрочем, голос: все, связанное с матерью, вызывало в нем такое же чувство. Одежда, которую она носила, безделушки на ее туалетном столике, даже вещи и предметы, которых она только касалась,— все начинало светиться особенным, серебристым свечением, похожим на то, какое испускала перламутровая глубина морской раковины,— привезенная отцом из командировки в Ригу, она стояла у нее на том же столике, среди прочих безделушек.
Но сейчас Андрея передернуло от этого голоса. От вопроса: «Это ты, Андрей?..» Как будто это мог быть не он. Как будто пальто отца, из тяжелого, вышедшего из моды драпа, не висело тут же, в прихожей, на вешалке, рядом с ее пальто, по вороту и рукавам отделанным норкой. Они висели рядышком, рукав к рукаву... Андрей рывком расстегнул молнию, сбросил куртку, нацепил ее на пустой крючок в дальнем конце вешалки. Потом стянул промокшие ботинки, накинул на них носки, тоже мокрые, хоть выжимай, сунул холодные, отсыревшие ступни в растоптанные шлепанцы и прошел в ванную.
— Мы ждем тебя, Андрей!..
«Мы...» Он усмехнулся и открыл кран над ванной. Струя ударила прямо в нижнее отверстие, хищно заурчала, закрутилась воронкой. «Мы... «Мы ждем тебя, сын наш...»
Намыливая руки, Андрей уткнулся в овальное зеркало над умывальником. Он с отвращением разглядывал свое отражение. Узкое, вытянутое на византийский лад лицо, уши врастопырку, огромные, близко посаженные глаза с растерянно и жалко вздрагивающими зрачками... Не зря в школе, после его доклада о художнике Нестерове, дали Андрею прозвище — Отрок... Потом оно перекочевало и во двор.
Действительно, Андрея ждали. На столике в кухне, покрытом розовым пластиком, стояли три тарелочки с ломтиками буженины и горками зеленого горошка. Прямо голландский натюрморт... Он с детства ненавидел зеленый горошек, которым усиленно потчевала его мать. Сейчас она, розовая от жара только что погашенной плиты, где что-то еще шипело под крышкой в сковородке, розовая от легкого цветастого халатика, сидела за столом, касаясь круглым нежным подбородком сцепленных дужкой пальцев с бледно-розовым лаком на ногтях. Она выжидающе взглянула на Андрея, продолжая слушать отца, чей голос, похожий па равномерное, басовитое гуденье динамомашины, он уловил еще в передней. При входе Андрея гуденье оборвалось, как будто внезапно выключили ток.
Не многовато ли розового, подумал он, скользнув по сцепленным пальцам и халатику. Предупреждая вопрос, буркнул что-то насчет изостудии и сел на свое место, возле окна. Хотя — почему бы ему не сказать, где он был, что видел?.. Тем более, чувствовал он, ему все равно не поверили.