Она сидела у кровати с пяльцами и вышивала на желтоватой тряпке каких-то ярких бабочек. Габриэла Леггет ссутулилась в качалке на другой стороне комнаты, хмуро разглядывая сжатые на коленях руки — сжатые так крепко, что побелели костяшки пальцев и расплющились подушечки. На ней был твидовый костюм, в котором ее похитили, уже очищенный от грязи, но все еще мятый. При моем появлении она даже не подняла головы. У миссис Херман от вымученной улыбки на щеках сдвинулись веснушки.
— Добрый вечер. — Я старался говорить повеселее. — Инвалидов, похоже, у нас поубавилось.
Габриэла не ответила, но сиделка тут же оживилась.
— И правда! — воскликнула она с наигранным воодушевлением. — Миссис Коллинсон, раз она встала с постели, больной уже не назовешь… даже немного жаль… хе-хе-хе… такой приятной пациентки у меня никогда не было… наши девушки, когда я стажировалась при клинике, часто говорили: чем приятнее пациентка, тем быстрее она уходит от нас, а всякие зануды живут… я хочу сказать остаются на наших руках… чуть ли не до скончания века. Помню еще…
Я скорчил физиономию и показал головой на дверь. Слова застряли у нее в горле. Лицо покраснело, потом побледнело. Она бросила вышивку, поднялась и дурацки забормотала:
— Да, да, именно так. Мне надо проверить… ну, вы знаете что… Извините, на несколько минут отлучусь.
Она быстро засеменила к двери, боком, словно боялась, что я подкрадусь и наподдам ей коленом.
Когда дверь закрылась, Габриэла подняла глаза и сказала:
— Оуэн умер.
Она не спрашивала, а скорей утверждала, но по сути это был вопрос.
— Нет. — Я сел на стул миссис Херман и вытащил сигареты. — Жив.
— Не умрет? — Голос у нее был все еще хриплым от простуды.
— Врачи считают — выживет, — преувеличил я.
— Но останется… — Вопроса она не докончила. Ее хриплый голос показался мне довольно равнодушным.
— Да, останется полным калекой.
— Еще лучше, — сказала она, обращаясь скорее к самой себе, чем ко мне.
Я улыбнулся. Если я не переоцениваю свои актерские таланты, в моей улыбке было лишь веселое добродушие.
— Хорошо вам смеяться, — сказала она печально. — Но от него не отшутишься. Не выйдет. Оно существует. И будет всегда. — Она посмотрела себе на руки и прошептала: — Проклятие.
С другой интонацией это слово могло бы показаться мелодраматическим, до смешного манерным. Но она произнесла его как-то машинально, без всяких эмоций, словно по привычке. Я представил, как она лежит в темноте под одеялом и часами шепчет себе это слово, шепчет его своему отражению в зеркале, когда одевается, — и так изо дня в день.
Я поежился и проворчал:
— Бросьте вы. Оттого, что стервозная баба выплеснула на вас свою злобу и ненависть, вовсе не следует…
— Нет, нет. Мачеха выразила словами то, что я чувствовала всегда. Я, правда, не знала, что это в крови у Дейнов, но что у меня в крови — знала. И как не знать? Вон сколько у меня следов вырождения. — Она подошла, приподняла обеими руками кудряшки со лба и висков и повернулась в профиль. — Посмотрите на уши — без мочек, кверху заостряются. У зверей такие уши, а не у людей. — Не опуская волосы, она снова повернулась ко мне лицом. — Теперь посмотрите на лоб — узенький, звериный. А зубы? — Она обнажила белые, острые зубки. — А лицо? — Ее пальцы скользнули вниз по щекам и сошлись под странно узким подбородком.
— Все? — спросил я. — Или раздвоенные копыта тоже покажете? Пусть вы правы, и все это не совсем обычно. Ну и что? В жилах вашей мачехи текла кровь Дейнов, она была чудовищем, но где вы видели у нее следы вырождения? Нормальная, здоровая женщина — здоровее некуда.
— Это не довод, — досадливо помотала она головой. — Пусть внешне у нее было все в порядке. А я ненормальная и внешне и внутренне… умственно. Я… — Она присела рядом со мной на край кровати и, упершись локтями в колени, обхватила бледное, измученное лицо ладонями. — В отличие от других людей я не умею ясно думать даже о самых простых вещах. В голове одна каша. О чем ни подумаешь, все тут же заволакивается туманом, налезают другие мысли, отвлекают, путаются… я теряю ниточку, ловлю ее в тумане, а только поймаю — все начинается сначала. Понимаете, как ужасно? Жить так годами и знать, что ничего не изменится, если не станет еще хуже.
— Нет, не понимаю, — сказал я. — По мне это нормально. Никто не умеет ясно мыслить, разве что притворяется. Думать вообще чертовски трудно: всегда приходится ловить какие-то мельтешащие туманные обрывки и по возможности составлять из них целое. Потому-то люди и цепляются за свои мнения и взгляды — они им так тяжко достаются, что даже самые дурацкие, но готовые убеждения начинают казаться ясными, здравыми и не требующими доказательств. А стоит их растерять — и снова ныряй в туманную неразбериху, чтобы выудить новые.
Габриэла отняла ладони от лица и застенчиво улыбнулась.
— Странно, что раньше вы мне не нравились. — Она снова стала серьезной. — Однако…